15 января 1980
11117

Большое Шахматово

Публикуется по: В. Солоухин "Время собирать камни. Очерки". Москва, Правда, 1990 г.

1


Как вольготно было мне писать перед этим о державинской Званке на берегу Волхова и о селе Аксакове на берегу Большого Бугуруслана! Это была, по выражению древних, вот именно "tabula rasa" - чистая доска. Они ведь, древние, писали острыми палочками на восковых дощечках. И вот предыдущую запись можно было легко стереть, загладить. Образовывалась "чистая дощечка", "tabula rasa", чистая страница, как еще можно было бы сказать более современным языком; что ни нацарапаешь - все твое, все как бы впервые.

Где там Волхов, где Бугуруслан? Многие ли из литераторов, а тем более московских, могут сказать про себя, что их нога ступала по руинам державинского дома, а также по тому месту, где еще в 1960 (!) году стоял крепкий, в восемнадцатом веке построенный дом Аксаковых.

Кроме того, какова была цель предыдущих очерков? Привлечь внимание людей, возбудить интерес, показать необходимость восстановления этих памятных литературных мест, дорогих (как хотелось бы верить) сердцу каждого соотечественника.

Снежный ком, хотя бы и величиной с гору, начинается с обычного снежка размером с яблоко. Бывало, в детстве скатаешь такой снежок и пустишь с крутой горы при благоприятных условиях. Благоприятными условиями были оттепель и сырой, липкий, только что выпавший снег. И вот уж вместо яблока - шапка, а там шар с тележное колесо, а там громада выше нас самих.

Нет, не сделались мои предыдущие очерки о Державине и Аксакове теми снежками, которые превращаются в снежные глыбы. Сами ли они оказались какими-то не такими, внешние ли условия были не подходящи, но ничего не налипло на мои снежки. Не возникло никакого общественного интереса, не видно продолжения темы в печати, ничего не слышно об этом хотя бы в разговорах, суждениях, никто не собирается восстанавливать державинскую Званку и аксаковский дом в Бугурусланском районе Оренбургской области.

Читательские отзывы, правда, были, и много, но ведь из читательских отзывов, согласитесь, дом, а тем более усадьбу восемнадцатого века не построишь, не возродишь.

Еще раз напомним (это важно и для теперешнего очерка), что примеры полного восстановления и возрождения разрушенного были, примеры яркие, так что не бредовая это идея - на пустом месте что-либо снова строить и возрождать. Тем более (и это надо особенно понять) что возрождать на пустом месте вовсе не означает возрождать из пустого места, из ничего. В том-то и дело, что великое разрушенное как бы продолжает существовать, оно как бы живо, бессмертно, надо только его снова материализовать, снова придать ему зримый материальный (доски, гвозди, штукатурка, кровельное железо, застекленные окна) облик.

И примеры этому были. Есть десятки примеров, когда заново восстанавливались исчезнувшие было от времени или разрушенные памятные объекты.

Дом Пушкина в Михайловском сгорел в 1919 году и построен опять в 1937 году к столетию со дня смерти великого поэта. Второй раз дом сгорел во время войны, восстановлен в 1949 году.

Горел и заново строился дом Лермонтова в Тарханах.

Полностью утрачивались и опять существуют дом Репина в Пенатах, Чехова в Мелихове, Тургенева в Спасском-Лутовинове... Да мало ли, если поискать по нашей необъятной стране.

Целиком восстановлена Триумфальная арка, ну, правда, на новом месте, уж не около Белорусского вокзала, а в конце Кутузовского проспекта.




Цель была, повторяю, возбудить интерес и привлечь внимание. И если вдруг появилась бы в центральной газете, и не просто в газете, а в "Правде", заметочка вроде нижеследующей, то вот и оправданы усилия литератора, вот и вознаграждение, вот и желаемый результат. Заметочка в "Правде" от 2 марта 1977 года, на последней странице. Рубрика "Проекты". Название заметочки "Поднимется дом с мезонином" Текст за подписью Н. Дорофеева таков:

"Во Всесоюзном производственном научно-реставрационном комбинате при Министерстве культуры СССР разработан проект восстановления усадьбы Шахматово, где прошли детские и юношеские годы поэта Александра Блока.

В одном из живописных уголков Подмосковья, близ Солнечногорска, располагалась некогда усадьба Шахматово. Сейчас на том месте, где 60 лет назад стоял дом с мезонином, разрослась роща с деревьями в обхват.

Архитекторы В. Якубеня и А. Чеховской - авторы проекта реконструкции - изучали ранние стихотворения поэта, стараясь найти какие-нибудь описания усадьбы. Сначала работа не ладилась. Не хватало фотографий. Правда, были рисунки, сделанные детской рукой Блока, но они, как правило, изображали лишь часть какого-либо строения: дома, флигеля или бани. Помогла находка...

В Ленинграде, в архивах Пушкинского дома, была обнаружена семейная хроника, составленная родной сестрой матери Блока - Марией Бекетовой. Среди воспоминаний о семье Блоков - Бекетовых обнаружено детальное описание Шахматова, причем не только главного дома, но и различных служб, рассказана истории их постройки. Сохранился даже план внутреннего расположения комнат, обстановки. Упомянуто все вплоть до рисунка и цвета обоев...

Летом прошлого года рабочая группа проводила в Шахматове раскопки на месте главного дома. Обнаружены остатки изразцов, полусгнившие куски дерева, которые на первый взгляд не представляют ничего интересного. Но реконструкторы уже настолько прониклись духом Шахматова, "дома с мезонином", что распознали в этих деревянных предметах части подлинных наличников и рам.

Развернуть работы по реконструкции предполагается летом".

По времени почти совпало с заметкой личное письмо ко мне о том же самом.

"Дорогой Владимир Алексеевич!

Посылаю Вам впервые обнаруженную фотографию (1920-е годы) церкви Михаила Архангела (XVIII в.) в с. Тараканове, где венчались Ал. Блок и Люб. Дм. Менделеева и где отпевали А. Н. Бекетова. Сейчас архитекторы Всесоюзного производственного научно-реставрационного комбината Министерства культуры СССР разрабатывают проекты восстановления церкви в Тараканове и дома в Шахматове. Однако это еще не предрешает воплощения проектов, тем более - к 100-летию Ал. Блока - к 1980 году. Желательно добиться включения блоковских мест, удачно расположенных на трассе между двух столиц, в ряд так называемых объектов олимпийского показа. В церкви был бы хоть концертный зал, а в доме - музей. Так или иначе, полюбуйтесь, до чего хороша была Таракановская церковь, усадебная, по замыслу. Всего Вам доброго.

Искренне уважающий Вас Ст. Лесневский".

И хотя в письме проскальзывают скептические нотки ("это еще не предрешает воплощения проектов"), и хотя непонятно, почему дом великого русского поэта Блока надо включать, для того чтобы восстановить, в ряд так называемых объектов олимпийского показа, все же какое-то движение, надежды. Если бы такую-то заметочку в "Правде" о державинском доме или о доме Аксакова!

Идет, идет движение вокруг Шахматова, возбужден интерес и привлечено внимание. С 1970 года в Шахматове в начале августа проходят ежегодные праздники поэзии. Если верить одной официальной справке, среди принявших участие в празднике поэты и писатели: Павел Антокольский, Алексей Сурков, Константин Симонов, Ираклий Андроников, Лев Ошанин, Евгений Долматовский, Маргарита Алигер, Сергей Васильев, Владимир Солоухин, Людмила Татьяничева, Александр Михайлов, Виктор Боков, Михаил Львов, Екатерина Шевелева, Римма Казакова, Лариса Васильева, Владимир Соколов, Евгений Евтушенко... На праздник приезжали: Сергей Коненков, Мариэтта Шагинян, Расул Гамзатов, Сергей Орлов, Борис Слуцкий, Давид Самойлов... Праздник получил оценку со стороны местного населения, общественности, прессы, в том числе газет: "Правда", "Известия", "Советская культура", "Комсомольская правда", "Литературная газета", "Литературная Россия", "Ленинское знамя" и других.

Так стоит ли зарождать новый снежный ком, не проще ли присоединиться в виде дополнительной горстки снега к тому, что уже катится, подобно лавине?

Но ком-то катится, да дело-то не делается. Напечатано в марте, что "развернуть работы по реконструкции предполагается летом", однако я пишу эти строки поздней осенью, а в Шахматове не тронуто ни горького лопушка, ни крапивинки. Так что никакого конца этому делу пока не видно, и начнем мы сейчас, если еще раз обратиться к лаконичной, выразительной мудрости древних "ab ovo" - начать от яйца.



Причины и следствие не всегда улавливаются нашим, пусть и аналитическим, умом. Можно, лишь с небольшой долей парадоксальности, утверждать, что если бы великий русский ученый Менделеев не купил в 1865 году именье в Боблове, то не было бы у нас поэта Блока, по крайней мере таким, каким мы его знаем. А может быть, не было бы и вообще.

Цепочка закономерностей при этом такая. Дмитрий Иванович Менделеев посоветовал своему другу - выдающемуся ботанику, профессору, ректору Петербургского университета (впоследствии) Андрею Николаевичу Бекетову приобрести по соседству с Бобловом именьице Шахматово, и Бекетов приобрел его в 1874 году. В именьице в летние месяцы размещалась большая бекетовская семья. Дочь профессора Александра Андреевна в 1880 году родила мальчика Сашу, которого в шестимесячном возрасте летом 1881 года во время буйного цветенья трав и садовых цветов привезли из Петербурга в Шахматово.

Я считаю так: в летнее тепло с его синим небом и белыми облаками, с его розовым клевером и ярко-зелеными полями ржи (шестимесячный возраст мальчика приходится на вторую половину мая), с купами столетней сирени и куртинами шиповника, в вечерние зори и душистую тишину, в гуденье пчел и порханье бабочек - во все это Блок был погружен в середине России как в купель, это и было его как бы второе крещенье - крещенье Россией, русской природой, русской деревней, Русью. Крещенье было чисто символическим; ибо мало что мог увидеть, почувствовать и понять полугодовалый ребенок, но ведь потом каждый год привозили его вновь и вновь сюда, в этот райский уголок ("...угол рая неподалеку от Москвы" - по позднейшему, предсмертному уже определению самого Блока), и вот уж ему год шесть месяцев - во второй приезд, - два года шесть месяцев, три года шесть месяцев...

Погружался я в море клевера,
Окруженный сказками пчел.
Но ветер, зовущий с севера,
Мое детское сердце нашел.


Это стихи 1903 года. Блоку уже 23. Он уже прекрасный поэт. Но ведь это свидетельство из первых рук, что если бывает такой момент, когда в сердце, в душе человека первоначально вспыхивает, как говорится, искра божия, когда бьет в него небесная стрела, молния таланта и призвания, то ударила эта молния, вспыхнула эта искра именно там, в Шахматове, когда "погружался он в море клевера, окруженный сказками пчел". Без натяжек говорим теперь, что если Блок-человек родился в Петербурге в ректорском доме, то Блок-поэт родился в Шахматове.

Конечно, важны и гены, их особенная комбинация, чтобы выросли на почве родной культуры Пушкин и Лермонтов, Толстой и Есенин, Некрасов и Блок, нужен готовый горючий материал, который вспыхнул бы от заронившейся в душу искры, но искра тоже нужна. Это может быть и определенное состояние в природе, необыкновенное какое-нибудь освещение, услышанная песнь, осенний дождичек, утренняя роса, вечерний звон...

Вот прозаичный, но документально известный пример. Когда один из современных крупнейших ученых, академик, был мальчиком, на его глазах неудачно резали свинью. Очевидно, резали ее долго, с истошным визгом, с хлещущей кровью. Может быть, даже она вырывалась и бегала с вонзенным в нее ножом. Картина так потрясла мальчика, что определила затем всю его последующую ученую деятельность: всю жизнь он занимался изобретением искусственной белковой пищи, которая заменила бы людям мясо живых существ, включая даже и рыб.

Но если стечение негативных .обстоятельств, сгусток отрицательных эмоций, если черная (скажем так) молния может ударить в душу и многое там перекомбинировать, то почему же не может это сделать молния светлая, животворящая, молния, происшедшая от стечения прекрасных обстоятельств? И ежели горючее было уже в запасе, то вот и вспыхнул огонь поэзии. "Погружался я в море клевера, Окруженный сказками пчел. Но ветер, зовущий с севера, Мое детское сердце нашел".




Рассмотрим это место, то есть Шахматово, подробнее, имея в виду, что смотреть на Шахматово тех времен нам придется глазами его современников, очевидцев. Но очевидцы были внимательные, по-своему талантливые, и в этом нам повезло. Некоторые очевидцы смотрели на Шахматово еще до Блока.

Но сначала - объективные данные. В Ленинграде, в Пушкинском доме, в так называемом фонде А. Блока, хранится план Шахматова, на котором написано каллиграфическим почерком, заменявшим некогда нашу машинопись.

"План именья Шахматово, Московской губернии, Клинского уезда, Вертлинской волости, владение наследниц тайного советника А. Н. Бекетова, жены действительного статского советника Софьи Андреевны Кублицкой-Пиоттух, жены полковника Александры Андреевны Кублицкой-Пиоттух и дворянки Марии Андреевны Бекетовой. Съемка 1908 года. Масштаб 100 сажен в дюйме".

Шахматовские земли на плане заштрихованы разной штриховкой и разукрашены в разные цвета, а вокруг них белое поле плана с надписями: "Земля крестьян деревни "Осинки", "Земля крестьян деревни "Фомицыно", "Земля господина Батюшкова", "Земля купца Зарайского", "Эскинопрасоловская казенная лесная дача"...

Заштрихованное и разукрашенное пятно самого Шахматова подразделяется так (цитирую в упрощенном виде):

"1. Насаждений лиственных (осина с березой)
2. Насаждений лиственных (ольха с осиной)
3. Вырубка
4. Насаждение ели
5. Выгон
6. Сенокос
7. Клеверное поле
8. Пашня
9. Усадьба
10. Болота
11. Под дорогами и ручьями

Итого 124 десятины земли".
71 дес.
17 дес.
1,5 дес.
1,8 дес.
0,6 дес.
16 дес.
3,0 дес.
6 дес.
2,45 дес.
0,9 дес.
2 дес.

Если исключить леса, не требующие сезонных земледельческих работ, но лишь ухода, а также ручьи, выгон, вырубку, болота, дороги, а также саму усадьбу, то есть сад, клумбы, пруд, все эти столетние сирени, шиповник, флигель, аллеи, поляну перед домом, тропинки и укромные уголки, останется 25 десятин собственно земледельческой земли, луга и поля. Не бог весть какой размах, если иметь в виду, что Толстой, например, помимо яснополянских владений покупал землю где-то за Волгой, где-то там в Самарской губернии тысячами и десятками тысяч десятин.

Строго говоря, только самим Бекетовым хотелось называть, по дворянским традициям, Шахматово именьем, помещичьей усадьбой, сельцом. Скорее, это просто дача, летний дом с толикой угодной земли.

Конечно, кое-какое хозяйство завести можно. Ну там, несколько коров, лошадей; посеять овсеца, ржицы, клевера. Думается, хозяйственное значение трех десятин клевера было ничтожно по сравнению с тем, что оно, клеверное поле, показалось однажды очарованному ребенку клеверным морем со сказками золотистых пчел.

Бекетовы - Блоки были не помещики, а интеллигенты-труженики.

Андрей Николаевич - профессор, ректор Петербургского университета, основатель Бестужевских курсов, учитель Тимирязева, будущего ученого. О жене профессора, то есть о своей бабке, Блок пишет так:

"Жена деда, моя бабушка Елизавета Григорьевна, - дочь известного путешественника и исследователя Средней Азии, Григория Силыча Корелина. (опять же не тунеядца.- В. С. ). Она всю жизнь работала над компиляциями и переводами научных и художественных произведений; список ее трудов громаден, последние годы она делала до 200 печатных листов в год... Она была очень начитана и владела несколькими языками... ею переведены многие сочинения Бокля, Брэма, Дарвина, Гексли, Мура (поэма "Лалла-Рук"), Бичер-Стоу, Гольдсмита, Стэнли, Теккерея, Диккенса, В. Скотта, Брэт-Гарта, Жорж-Занд, Бальзака, В. Гюго, Флобера, Мопассана, Руссо, Лессажа. Этот список авторов далеко не полный... Оплата трудов всегда была ничтожна. Теперь эти сотни тысяч томов разошлись в дешевых изданиях, а знакомый с антикварными ценами знает, как дороги теперь хотя бы так называемые 144 тома (изд. г. Пантелеева), в которых помещены многие переводы Е. Г. Бекетовой и ее дочерей. Характерная страница в истории русского просвещения. Она знала лично многих наших писателей, встречалась с Гоголем, братьями Достоевскими, Ап. Григорьевым, Толстым, Полонским, Майковым... Я берегу тот экземпляр английского романа, который собственноручно дал ей для перевода Ф. М. Достоевский, перевод этот печатался во "Времени".

...От дедов унаследовали любовь к литературе и незапятнанное понятие о ее высоком назначении их дочери - моя мать и ее две сестры. Все три переводили с иностранных языков. Известностью пользовалась старшая - Екатерина Андреевна (по мужу Краснова). Ей принадлежат изданные уже после ее смерти две самостоятельные книги рассказов и стихотворений (последняя книга удостоена почетного приза Академии Наук). Оригинальная повесть ее "Не судьба" печаталась в "Вестнике Европы". Переводила она с французского (Монтескье, Бернанден де Сен-Пьер), испанского (Эспронседа, Бэкер, Перес Гальдос), переделывала английские повести для детей (Стивенсон, Хаггарт; издано у Суворина в "дешевой библиотеке").

Моя мать Александра Андреевна... переводила и переводит с французского - стихами и прозой (Бальзак, В. Гюго, Флобер, Золя, Мюссе, Додэ, Бодлер, Верлен, Ришпэн).

Мария Андреевна Бекетова переводила и переводит с польского (Сенкевич и мн. др.), немецкого (Гофман), французского (Бальзак, Мюссе). Ей принадлежат популярные переделки (Жюль Верн, Сильвио Пеллико), биографии (Андерсен), монографии для народа (Голландия, История Англии и др.). "Кармозина" Мюссе была не так давно представлена в театре для рабочих в ее переводе".

Был ли тружеником сам Блок, составивший целую эпоху в русской поэзии и оставивший после себя многотомное собрание сочинений, - не надо и говорить.




Теперь если и переведет иная московская литераторша один-два романа или две-три повести, она скорее подает заявление в Союз писателей, в секцию переводчиков, а также в члены Литфонда, и ее принимают, и никто ее не будет считать (и правильно, может быть) бездельницей, а тем более эксплуататоршей и совесть ее при удостоверении Союза писателей будет всегда чиста.

А эти труженики, великие, я бы сказал, труженики на ниве российского просвещения, переживали и мучились совестью, поскольку рядом с ними крестьяне из ближайших деревень гребли сено, пахали землю и возили снопы.

Как чрезвычайное событие запечатлен в семейной хронике эпизод, который послужил толчком для Блока к написанию заметок "Ни сны, ни явь". Я говорю про толчок, потому что в заметках все переросло в символ. Да и было-то всего... Впрочем, слово Марии Андреевне Бекетовой ("Семейная хроника"): "Никогда не забуду, как однажды мы обедали на балконе в хороший летний день. Это было время сенокоса. Весь сад был скошен, и пришли мужики и бабы убирать сено совсем близко от нас. Я испытала в эту минуту чувство жгучего стыда за наш большой и вкусный стол, прислугу и всю нашу обстановку... Эти люди, целый день работавшие на нас за гроши..."

Объяснимся, что своих крестьян, "мужиков", у Бекетовых не было. Да и ни у кого их уж в это время не было. Крепостное право отменено задолго до покупки профессором Бекетовым Шахматова с землей. Можно было только нанять крестьян на работу, а те могли согласиться, а могли и не согласиться. Оплата была по договоренности. Цены на разные виды работ были, должно быть, устоявшиеся, определенные. Они были, вероятно, невысоки - скажем, полтинник в день на человека, но ведь двадцать пять рублей - это уже корова. И вот эти люди, эти женщины, переводившие по двести печатных листов в год, застыдились того, что сгребающие сено крестьяне застали их во время обеда на балконе! Мог оказаться за столом и бобловский сосед Дмитрий Иванович Менделеев. Что же, и он бездельник и дармоед? Мог оказаться и отчим Блока полковник Кублицкий-Пиоттух. Так ведь, хоть и не открыватель периодической таблицы - командир бригады. Разве легкое дело?

Однако вернемся к Шахматову. Мария Андреевна Бекетова:

"Это небольшое поместье, находящееся в Клинском уезде Московской губернии, отец купил в семидесятых годах прошлого столетия. Местность, где оно расположено, одна из живописнейших в средней России. Здесь проходит так называемая Алаунская возвышенность. Вся страна холмистая и лесная. С высоких точек открываются бесконечные дали. Шахматово привлекло отца именно красотой дальних видов, прелестью места и окрестностей, а также уютностью вполне приспособленной для житья усадьбы. Старый дом с мезонином был невелик, но крепок, в уютно расположенных комнатах нашлась и старинная мебель, и даже кое-какая утварь. Все службы оказались в порядке, в каретном сарае стояла рессорная коляска, тройка здоровых лошадей буланой масти, коровы, куры, утки - все к услугам будущего владельца.

Ближайшая почтовая станция Подсолнечная с большим торговым селом и земской больницей - в восемнадцати верстах от Шахматова. Ехать приходилось проселочной дорогой, частью, ближе к Шахматову, изрытой и колеистой, шедшей по великолепному казенному лесу "Праслово". Этот лес тянулся на многие версты и одной стороной примыкал к нашей земле. Помещичья усадьба... стояла на высоком холме. К дому подъезжали широким двором с округлыми куртинами шиповника. Тенистый сад со старыми липами расположен на юго-востоке, по другую сторону дома. Открыв стеклянную дверь столовой, выходившей окнами в сад, и вступив на террасу, всякий поражался широтой и разнообразием вида... Перед домом песчаная площадка с цветниками, за площадкой - развесистые вековые липы и две высокие сосны составляли группу... В саду множество сирени, черемухи, белые и розовые розы, густая полукруглая гряда белых нарциссов и другая такая же гряда лиловых ирисов. Одна из боковых дорожек, осененная очень старыми березами, ведет к калитке, которая выводит в еловую аллею, круто спускающуюся к пруду. Пруд лежит в узкой долине, по которой бежит ручей, осененный огромными елями, березами, молодым ольшаником.

Таково было это прекрасное место..."

Выписка сделана из книги Марии Андреевны Бекетовой под названием "Александр Блок. Биографический очерк". Издано в 1922 году в издательстве "Алконост". Книга редкая и представляет большой интерес. Но у Марии Андреевны есть и другая работа, а именно "Шахматово и его обитатели", более известная блоковедам как "Семейная хроника". Эта рукопись хранится в Пушкинском доме в Ленинграде в архиве М. А. Бекетовой в блоковском фонде с пометкой: "Перебеленная рукопись с правкой неустановленного лица. 1930 год". Кто-то переписал, перебелил эту рукопись, уже пользуясь новой орфографией без "ятя" и твердого знака на конце некоторых слов. Но бумага еще старая, дореволюционная, большеформатная, плотная, разлинованная розовыми и черными вертикальными линиями и горизонтальными линейками. На такой бумаге велись раньше бухгалтерские, конторские записи. Кто видел когда-нибудь, знает, о чем идет речь, а кто не видел - не объяснишь.

1930 год. Значит, уже на ладан дыша, труженица Мария Андреевна заботилась о том, чтобы рукопись сделать удобочитаемой, и какая-то ленинградка из подруг помоложе или из добрых знакомых не одну неделю проскрипела перышком, перебеляя этот замечательный документ.

Никак не могу понять, почему эта рукопись до сих пор не издана, не опубликована хотя бы в каком-нибудь специальном литературоведческом журнале.




Главы в рукописи такие: "Шахматовский обиход", "Первоначальный вид и убранство дома", "Шахматовский двор и сад", "Шахматовские прогулки", "Окрестные деревни и мужики"...

Правда, все это еще главным образом доблоковское Шахматово, но ведь это именно та обстановка, в которой оказался Блок, когда появился на свет и когда сделался еще одним шахматовским обитателем. Так что все это "доблоковское" не вызывает у читающего никакой досады, кроме одного места, а именно описания библиотеки. Кое-что могло меняться в Шахматове при Блоке, даже (в 1910 году) ремонтировался и перестраивался дом, переоборудовался флигель. Блок любил вырубать старые деревья, сажал розы, разводил цветники, все так. Но все это не принципиальные изменения, библиотека же могла измениться коренным образом. В описании Марии Андреевны она выглядит так:

"Надо сказать, что наша обстановка и костюмы были в то время очень скромны... Зато книг было много: всегда подписывались на один или два русских журнала и на "Revue des deux mondes", отец выписывал еще научные журналы, по большей части немецкие. У него была, конечно, целая библиотека научных книг на четырех языках. Литературная библиотека отца, далеко не полная, состояла из русских классиков в стихах и прозе. Со временем она пополнялась. Был еще гетевский "Фауст" и Шекспир в русских переводах. В оригиналах были: полный Шиллер, "Фауст", "Книга песен" Гейне, почти все романы Дюма и пьесы Альфреда Мюссе. Всего не упомнишь. Повторяю, книг было много... Постепенно в Шахматове накопилась небольшая библиотека из старых журналов ("Вестник Европы", "Вестник иностранной литературы", "Отечественные записки", "Северный вестник", "Revue des deux mondes" и др.), классиков, литературных сборников и бледно-желтых томиков Таухница; последнее, т. е. английские романы, очень любили читать старшие сестры и мать. Все это ставилось в разных комнатах на книжных полках, так как книжных шкафов в Шахматове не было. Привозились также кое-какие ноты... Сонаты Бетховена, Гайдна, Моцарта, многие песни Шуберта для пенья, некоторые вальсы и баллады Шопена, "Песни без слов" Мендельсона, оперы в фортепьянных переложениях, в том числе "Дон-Жуан" Моцарта и "Фауст" Гуно. Кроме того, были еще три объемистые рукописные тетради, в которых мать еще в молодые годы, когда у нее не было денег на ноты, переписывала своим на редкость четким и твердым почерком сонаты Бетховена, многие отрывки из оперы Мейербера "Роберт - Дьявол" и других опер, всего шумановского "Манфреда" для четырех рук, множество старинных романсов и других пьес. В одной из этих книг в красном переплете были и печатные ноты: романсы Варламова, Гурилева и др..."

Далее у Марии Андреевны идет фраза: "Все это, увы, погибло вместе со всем, что было в Шахматовском доме". Но не будем пока забегать вперед. Я думаю, если бы в годы, когда писалась "Семейная хроника", Шахматово было цело, Мария Андреевна не описывала бы его столь подробно. Утраченное вспоминается особенно ярко и болезненно.

"Сестра Катя всегда убирала свой туалетный столик под зеркалом белой кисеей с двумя оборками по верхнему и нижнему краю, красиво расставляла разные мелочи вроде духов, пудрениц, вазочек и т. д.

...(Кладовка) занимала не много места, приблизительно 3 кв. аршина. По стенам были полки, на которых размещались ящики с провизией: с разными кучками, пряностями... на всех были надписи. Весной их сушили на солнце, расставив на балконе. Для белой муки и сахарного песка были заказаны особые ящики. Крупчатая мука покупалась целыми мешками пудов по 5, сахарный песок пудами, так как кроме сладких блюд он нужен был и для варенья. Сахар для чая и кофе покупался целыми головами, и мать колола его по большей части собственноручно с помощью особого прибора с тяжелым ножом, ходившим на шарнире и прикрепленным к низкому ящику. Чай и кофе всегда привозили из Петербурга, остальную провизию брали на станции... Из Петербурга привозилось также лучшее прованское масло для салата... На гвоздях висели безмены... кладовая запиралась на висячий замок... Во время еды разговор был общий и очень оживленный. Говорили о разном, о домашних делах, о политике, о литературе... Шахматовский день распределялся так же как в городе: утренний чай, завтрак в час дня, обед в 6 и вечерний чай около 10, ужина не было... За чайным столом, покрытым белой скатертью, сидела... мать, облаченная в широкий капот из светлого ситца, с черной кружевной наколкой на голове, и разливала чай из большого самовара желтой меди... На столе были домашние булки, свежее сливочное масло и сливки... Отец пил чай из особой чашки, очень крепкий и сладкий с ложечкой домашнего варенья из черной смородины, которое подавалось в маленькой расписной посудине, привезенной из Троице-Сергиевой Лавры... Большое значение придавалось подливе, в особенности соусам. К вареной курице с рисом, сваренным из лучшего сорта до мякоти, но непременно рассыпчатым, а не комком, подавали белый масляный соус (не иначе все это писалось в двадцатые годы! - В. С.), с лимоном, слегка поджаренной мукой; к жареному мясу часто делали соус с маринованными рыжиками (пожалуй, даже в начале двадцатых годов! - В. С.) ... были в ходу такие кушанья, вроде суфле из рыбы, дичи, всегда с особыми соусами... птица резалась длинными тонкими ломтиками (не в девятнадцатом ли году все это писалось? - В. С.), а не рубилось поперек костей... Мясо резалось тонко, непременно поперек волокон... Кухарок всегда брали хороших и с большим разбором, но характерно то, что при большой гуманности и даже доброте хозяев, никому и в голову не приходило, что поздний обед в летнюю пору заставляет кухарку в жаркие дни целый день париться в кухне, да и вообще иметь мало свободного времени. Правда, при ней всегда была судомойка, так что от мытья целой груды посуды она была избавлена, но беречь судомойку тоже никто не думал. Приcлyгу отлично кормили и очень хорошо с ней обращались, но кухарка была завалена работой. Иногда было три тестяных блюда в день, например, вареники к завтраку, пирожки за обедом и сдобные булки к вечернему чаю. Горничной было гораздо легче, тем более, что прачка нанималась отдельная. И все же надо сказать, что на шахматовских хлебах и деревенском воздухе прислуга всегда поправлялась и была обыкновенно веселая. Кухарка в нашей семье считалась лицом очень важным, так как хорошей еде придавалось большое значение...

...Обратимся к дому. Он был одноэтажный, с мезонином - в стиле среднепомещичьих усадеб 20-х или 30-х годов девятнадцатого века. Уютно и хорошо расположенный, он был построен на кирпичном фундаменте из великолепного соснового леса, с тесовой обшивкой серого цвета и железной зеленой крышей. К дому пристроена была кухня, соединенная с ним крытыми сенями... Дом состоял из семи жилых комнат - пять внизу, а две в мезонине..."

Следует подробное описание комнат, их размеров, лестниц, площадок, печек, проходов, вешалок, окон, а также видов, открывавшихся из них, цвета обоев в разных комнатах, мебели и ее расположения, вплоть до стульев, назначения комнат и их названия. Угольная, Голубая, Красная, Белая зала, Надверная...

"В столовой мать поставила в восточном углу большой старинный образ Божьей Матери в золоченом окладе, в других комнатах повешены были маленькие образки или крестики. Себе мать взяла по вкусу самую тенистую комнату, которую затеняли два больших серебристых тополя, стоящие у забора, сейчас за калиткой, которая шла со двора в сад. Всякий, кто шел оттуда, проходил у матери под окном... У матери был простой умывальный стол деревенской работы, покрытый клеенкой, против кровати стояло зеркало в раме красного дерева с подзеркальником... Красивый ореховый стол полированного дерева с ящиком и фигурной подставкой для ног служил письменным столом и стоял боком к окну, на котором висела старая ситцевая занавеска с букетами белых цветов, разбросанными по светло-серому фону. В углу на угольнике красного дерева стоял образ Калужской Божьей Матери, перед которым горела всю ночь зеленая лампадка..."

Конечно, все эти ясеневые шкапы, диваны, обитые ситцем, буфеты, фортепьяно, кровати, занавески, лампы, стулья, диванчики, туалетные столики, оттоманки, умывальные кувшины, комоды, зеркала, круглые столики, цветные стекла, обои - все эти подробности шахматовского быта были бы не нужны и даже излишни, если бы Мария Андреевна писала просто биографию своего племянника (их и нет в "Биографии Блока", написанной ею), но Мария Андреевна, видимо, понимала, что Шахматово осталось и существует только в ее памяти, а больше нигде. Сознание этого обострило ее память до болезненности. К тому же она понимала, возможно, и то, что пишет не занимательную беллетристику, а документ. И как хорошо, что теперь этот документ существует! Одно дело, что мы получаем из него полное представление о шахматовском доме, другое дело, что он окажется бесценным, если дело дойдет до восстановления Шахматова.

И только ли дом! Вся усадьба, заборы, калитки, службы, околицы, клумбы, садовые растения, скотный двор, ледник, каретный сарай... И как все это расставлено, расположено, и каково на вид - все, все описала Мария Андреевна в своей хронике. Например: "Начну описание надворных построек с амбара, Он был очень правильной симметричной формы с крутой тесовой крышей красного цвета и полукруглой аркой над входной дверью. По обеим сторонам амбара были совершенно одинаковые низенькие сарайчики с покатыми крышами, сливавшимися с крышей амбара: в одном из них хранились разные инструменты и доски, в другом складывались дрова и жила цепная собака. Внутри амбара были крепкие дубовые закрома..."

Когда читаешь шахматовскую хронику М. А. Бекетовой, хранящуюся в музейном фонде в виде рукописи, и сознаешь, что мало кто пока может ее прочитать, рождается соблазн выписывать из нее как можно больше. Но чувство меры воспитывалось в тебе десятилетиями, и оно диктует свои законы. Ограничимся еще несколькими штрихами, касающимися уже не обоев и обеденных блюд, не шкапов и амбаров, а зеленого убранства усадьбы, ее земной красоты.

"Все пространство двора, не занятое строениями и клумбами, было покрыто травой... росли два молодых серебристых тополя, а под ними стояли две длинные скамьи, на которых сидели мы в ожидании гостей, так как оттуда видна была подсолнечная дорога и еще издали слышны были колокольчики подъезжавших троек... Шахматово вообще отличалось веселым и уютным характером, что объясняется тем, что оно расположено на холме, а сад обращен на юго-восток... По обеим сторонам балкона под окнами росли два громадных куста жасмина, они красиво выделялись темной зеленью на серой окраске дома, а в пору цветенья сияли белизной и благоухали под жужжанье пушистых шмелей... К левому краю площадки подходила целая заросль розового шиповника... поднималась стена акаций... Отец развел в саду прекрасные ирисы, белые нарциссы и куртины прованских роз... На перекрестках дорожек, а иногда посреди лужаек попадались клумбы белой и розовой таволги....Там и сям разбросаны были по лужайкам ягодные кусты, вишневые кусты и яблони, несказанно украшавшие наш сад во время цветенья... Одним из главных украшений сада была сирень трех сортов... На лужайке была лучшая во всем саду плакучая береза... Рябина росла одиноко и потому особенно широко раскинула свои ветки, которые начинались так низко; что на них удобно было сидеть... Мы очень любили свой сад и находили в нем тысячу радостей. Хорошо было просто гулять по саду, весело было рвать цветы, составляя бесчисленные букеты из садовых и полевых цветов. Со страстью охотились мы за белыми грибами, которых было особенно много под елками... В саду водилось множество певчих птиц. Соловьи заливались около самого дома в кустах шиповника и сирени, и целые хоры их звенели из-за пруда. На липы в солнечные летние дни любили прилетать иволги. Они оглашали сад своим звонким свистом и мелькали яркой желтизной, перелетая с одного дерева на другое. Дрозды всех сортов водились во множестве... Белки водились в самом саду и приходили к нам в гости из окрестных лесов, привлекаемые еловыми шишками и орехами... В сумерки и по ночам прилетали совы... видеть их можно было только на лету или неподвижно сидящими на крыше какого-нибудь строения... А какие виды открывались из окон и из разных уголков сада... Недаром назвал Блок нашу усадьбу "благоуханной глушью". Мы жили очень уединенно. Даже ближайшая деревня сверх обычая оказалась далеко, более чем в версте расстояния, а подходившие с разных сторон леса еще усиливали впечатление глуши и обособленности нашего летнего приюта".



2

В таковом-то раю оказался Блок, едва появившись на свет. Начиная с шестимесячного возраста, ежегодно на протяжении тридцати пяти лет, исключая только последние пять лет жизни (с 1916 по 1921 год), на летние месяцы Блок приезжает в Шахматово.

Многие считают Блока чисто петербургским поэтом или петербургским в первую очередь. В самом деле, мотивы города первыми бросаются в глаза при чтении этого поэта. Начиная со знаменитого (а я бы даже сказал - пресловутого) "Ночь, улица, фонарь, аптека...", с "Незнакомки", "Одна мне осталась надежда, смотреться в колодец двора...", "Я пригвожден к трактирной стойке...", "Вечность бросила в город оловянный закат...", "В кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне, наяву...", "Вновь оснеженные колонны, Елагин мост и два огня...", "Я послал тебе черную розу в бокале, золотого как небо аи...", - начиная со всех этих городских петербургских мотивов (а их даже не надо выискивать в книгах Блока, достаточно только открыть) и кончая самой что ни на есть петербургской поэмой "Двенадцать", - всюду город, образ города, в чем-то прекрасного, завораживающего, в чем-то враждебного человеку, всегда тревожного, таящего в себе если не гибель, то растление души человеческой, но и сладостность этой гибели.

Однако с такой же легкостью я берусь навыписывать вам такое же множество и такой же яркости мотивов земли, леса, воды, цветов, травы, круч, холмов, шмелей, закатов (не городских), горизонтов и вольного ветра, облаков и туманных далей, глинистых косогоров и глухих дорог, росистых меж и грустящих стогов.

Считается, что если уж город в стихах у Блока, то обязательно Петербург и если уж природа, то непременно Шахматово. При всей справедливости такого взгляда, здесь ощутима натяжка. Сам Блок говорил:

Мы помним все - парижских улиц ад
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады...


Конечно, Петербург и Шахматово - два крыла поэзии Блока, но парил он на них легко, широко, на таких высотах, что мог видеть дальше двух чисто географических точек, которыми мы подчас хотим его ограничить. Возникает попытка даже стихотворение "На поле Куликовом" замкнуть на шахматовский пейзаж.

Река раскинулась. Течет, грустит лениво
И моет берега.
Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.
. . . . . . . . . . . . .
И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль...
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль,.


Правда, что в Шахматове есть река (Лутосня), возможны луга на берегах этой реки и стога на этих лугах, и не в том дело, что ковыля никак уж не найдешь в Клинском уезде и подмосковную лошадь никак не назовешь степной кобылицей. Дело в том, что пейзаж в стихотворении, сам образ Руси так далек от шахматовских ландышей не только по виду, но и по духу, что было бы вот именно натяжкой утверждать, будто лесная затененная, черноватая Лутосня послужила прообразом Непрядвы, хоть стихотворение и написано действительно в Шахматове. Словно нельзя жить среди лесистых холмов, а перед мысленным взором держать обобщенный образ русской земли.

Точно так же несостоятельной мне кажется попытка (а встречается такое иногда) шахматовский сад (в котором точно что водилось множество соловьев) отождествлять с соловьиным садом из одноименной поэмы Блока.

Южнофранцузское жесткое солнце, белые раскаленные камни, слоистые скалы и как противопоставление этому - синий сумрак тенистого сада за каменной оградой, в котором если и не упомянуты, то домысливаются, довоображаются журчащие фонтаны, а ручьи вдоль дорожек даже и упомянуты, - все это даже при явной символичности поэмы есть образы и символы из другого ряда, из другого мира, нежели реальный блоковский сад, который от своих лип и тополей незаметно переходит в темный еловый лес и отгорожен от остального клеверного, лугового, мягкопрохладного мира едва ли не пряслом из двух жердей и в котором слышен по вечерней тихой росе каждый звук из Осинок да Гудина, а звуки эти - отбивание косы, звяканье колодезной цепи и даже кашлянье старухи, как упомянуто о том в стихотворении "Осенний день":

Идем по жнивью, не спеша,
С тобою, друг мой скромный,
И изливается душа,
Как в сельской церкви темной.


Вот это уж точно - Шахматово, и церковь - несомненно, Таракановская церковь, фотографию которой мне недавно прислали.

Петербургские (теперь ленинградские, разумеется) блоковеды как бы противостоят московской, если можно так сказать, школе, возглавляемой дотошным, тонким и неутомимым исследователем Блока Станиславом Лесневским. Его двухтомное исследование "Московская земля в жизни Александра Блока" будет, несомненно, представлять большой интерес, и мы с нетерпением ждем его издания.




Однако сами мы не делим Блока на составные части, хотя и сознаем, что Шахматово было российской земной купелью поэта, так что, возможно, здесь, под влиянием прекрасной природы, произошел в его душе тот сдвиг, в результате которого (из-под сдвинувшегося пласта) и забил чистейший и обильный родник поэзии.

Но успокоимся, это вовсе было не то Шахматово, каким оно предстает перед нами в описании добросовестнейшей Марии Андреевны Бекетовой. У нее хоть и есть в "Семейной хронике" глава под названием "Шахматовские прогулки", получается все же небольшой замкнутый мирок: усадьба, дом да сад, службы, да Подсолнечная дорога как необходимость, да окрестные деревеньки как данность в удачной отдаленности от усадьбы.

Меньше всего для Блока Шахматово ограничивается усадьбой. В доме он жил в узком смысле этого слова: ел, спал, писал стихи, письма, сажал деревья, розы, косил, стучал молотком, пилил, вырубал деревья. Обиталищем же его души было - назовем его так - Большое Шахматово, то есть Шахматово со всем его окрестностным ландшафтом от села Подсолнечного до Рогачева, от Боблова до Тараканова, от Руновского камня до аладьинской высоты, от горизонта до горизонта.

Мария Андреевна могла жить в мире одной плакучей березы и развесистой рябины, старых лип да куртин шиповника; Блок жил в мире Лутосни, лесных болот, дорог и тропинок, косогоров и круч, бурьянов, зарослей иван-чая, далеких ночных огоньков на верховом пути, яркого взора крестьянки из-под узорчатого платка на дневной дороге.

Ведь когда белые изобильные туманы вечером поднимались от Лутосни, расползались, заполняя собой, как озером, все низины между лесистыми холмами, и плыла над этими туманами красноватая луна, когда странно было бы теткам Блока оказаться за пределами уютного дома, а тем более усадьбы, именно тогда молодой, сильный, красивый Блок, возвращаясь просто с прогулки, а позже из Боблова, мог оказаться в одиночестве в лесных затуманенных дебрях.

В сыром ночном тумане
Все лес, да лес, да лес...
В глухом сыром бурьяна
Огонь блеснул - исчез...
Опять блеснул в тумане,
И показалось мне:
Изба, окно, герани
Алеют на окне...
В сыром ночном тумане
На красный блеск огня,
На алые герани
Направил я коня...


Марии Андреевне такое и во сне бы не приснилось. Прогуляться до Праслова леса межой овсяного поля в летнем широком платье под ярким зонтиком, неспешно нарвать букет полевых цветов - это по части тетушек. Но чтобы в ночном тумане да бурьяне, в сыром лесу, доверяясь только инстинкту коня среди болотистых мест...



Впервые пределы усадьбы раздвинулись для Блока с помощью деда - Андрея Николаевича Бекетова. Прекрасный ботаник, он таскал мальчика по лесам и болотам, по холмам и ручьям. Они собирали цветы, растения, но уже не для букета, а для познания мира. Тотчас следовали русские и латинские названия растения, его принадлежность к виду, семейству, классу. Элемент игры состоял в том, чтобы найти растение, которого до сих пор не было обнаружено в этих подмосковных местах. Поддаваясь ли правилам игры, на самом ли деле обнаруживая редкостные виды, но свидетельствует сам Блок:

"Мы часами бродили с ним по лугам, болотам и дебрям; иногда делали десятки верст, заблудившись в лесу; выкапывали с корнями травы и злаки для ботанической коллекции, при этом он называл растения и, определяя их, учил меня начаткам ботаники, так что я помню и теперь много ботанических названий. Помню, как мы радовались, когда нашли особенный цветок ранней грушовки [очевидно, грушанки], вида, неизвестного московской флоре, и мельчайший низкорослый папоротник; этот папоротник я до сих пор ищу на той самой горе, но так и не нахожу, - очевидно, он засеялся случайно и потом выродился".

В очень краткой автобиографии уделять такое количество слов этим ранним походам с дедом - значит придавать им большое значение. Известно, что ничем конкретным не заинтересованный взгляд скользит по природе и по ее красотам поверхностно, как бы не проникая за некую оболочку, вглубь, внутрь. При конкретном же интересе, пусть и пустяков (собирание гербария, коллекционирование бабочек, птичьих яиц, поиски целебных трав, рыбная ловля), скользящий взгляд становится проникающим и перед человеком открывается неведомый доселе мир. Это можно сравнить с простым любованием морем, когда взгляд пловца скользит по его поверхности, и с удивительным преображением моря, когда в ту же секунду тот же пловец через стекло маски взглядывает в просвеченную солнцем, мерцающую синевой, переходящую в мрак глубины пучину, где каждая водоросль, каждая рыбка, каждый камешек на дне создают вместе фантастический и очаровательный пейзаж.

Кругами, все более удаляясь от дома и сада, осваивал Блок окрестные поля и леса. Многочисленные холмы позволяли взглядывать на землю под разными многочисленными ракурсами, так что все новые и новые виды открывались перед восхищенной душой.

Была некая точка (на горе против деревни Новой?), с которой одновременно человек видел двадцать беленьких церковок и колоколенок, расставленных в темной зелени холмов и долин. Можно ли вообразить предвечерний час, когда они все звонили? Можно ли вообразить их в золоте осени? В ранней изумрудной зелени весны?

Плоскости холмов под разными углами подставлены свету. Иные ярко освещены, иные полузатенены, иные совсем в тени. Все это усложняет ландшафт, делает его симфонически сложным (при участии облаков, туч, просветов в небе, мечеобразных лучей, бьющих из этих просветов, ветра, треплющего листву), тревожным и могучим, почти как музыка. Или почти как блоковские стихи.

Выхожу я в путь, открытый взорам,
Ветер гнет упругие кусты,
Битый камень лег по косогорам,
Желтой глины скудные пласты.

Разгулялась осень в мокрых долах,
Обнажила кладбища земля,
Но густых рябин в проезжих селах
Красный цвет зареет издали.
. . . . . . . . . . . . .
Много нас, свободных, юных, статных -
Умирает, не любя:
Приюти ты в далях необъятных!
Как и жить и плакать без тебя?

***

Когда в листве сырой и ржавой
Рябины заалеет гроздь,-
Когда палач рукой костлявой
Вобьет в ладонь последний гвоздь, -

Когда над .рябью рек свинцовой,
В сырой и серой высоте,
Пред ликом родины суровой
Я закачаюсь на кресте...


Таково Шахматово поэта Блока.

Интересен взгляд на Шахматово и на Блока в нем другого русского поэта и друга Блока - Андрея Белого. Летом 1904 года он приезжал в Шахматово; надо сказать, впрочем, что он воспринял это место не первозданно, а под несомненным влиянием блоковских стихов, он воспринял его, я бы не побоялся сказать, - литературно.

"Мистическое настроение окрестностей Шахматова таково, что здесь чувствуется как бы борьба, исключительность, напряженность, чувствуется, что зори здесь вырисовываются иные среди зубчатых вершин лесных гор, чувствуется, что и сами леса, полные болот и болотных окон, куда можно провалиться и погибнуть безвозвратно, населены всякой нечистью ("болотными попиками и бесенятами"). По вечерам "маячит" Невидимка, но просияет заря, и она лучом ясного цвета отражает лесную болотную двойственность. Я описываю стиль окрестностей Шахматова, потому что они так ясно, четко, реалистично отражены творчеством А. А. Пейзажи большинства его стихотворений ("Стихов о Прекрасной Даме" и "Нечаянной радости") шахматовские...

...Помнится лишь, что, подъезжая к Шахматову и отмечая связь пейзажей с пейзажами стихотворений А. А., мы с А. С. Петровским впали в романтическое настроение...

...В таком настроении мы вплотную приближались к Шахматову, усадьба которого, строения и службы вырастают почти незаметно, как бы из леса, укрытые деревьями... Бричка въехала во двор, и мы очутились у крыльца деревянного, серого цвета, одноэтажного домика с мезонинной надстройкой в виде двух комнат второго этажа, в которой мы с А. А. жили потом.

Помнится мне, что впечатление от комнат, куда мы попали, было уютное, светлое. Обстановка комнат располагала к уюту; обстановка столь мне известных и столь мною любимых небольших домов, где все веяло и скромностью старой дворянской культуры и быта, и вместе с тем безбытностью: чувствовалось во всем, что из этих стен, вполне "стен", т. е. граней сословных и временных, есть также межи в "золотое бездорожье" нового времени - не было ничего специфически старого, портретов предков, мебели и т. д., создающих душность и унылость многих помещичьих усадеб, но не было ничего и от "разночинца" - интеллектуальность во всем и блестящая чистота...

...Мы вышли на террасу в сад, расположенный на горе с крытыми дорожками, переходящими чуть ли не в лесные тропинки (лес окружал усадьбу), прошлись по саду и вышли в поле, где издали увидели возвращавшихся с прогулки А. А. и Л. Д. Помню, что образ их мне рельефно запечатлелся: в солнечном дне, среди цветов, Л. Д. в широком стройном розовом платье-капоте, особенно ей шедшем, и с большим зонтиком в руках, молодая, розовая, сильная, с волосами, отливающими в золото, и с рукой, поднятой к глазам (старающаяся, очевидно, нас разглядеть), напомнила мне Флору, или розовую Атмосферу, - что-то было в ее облике от строчек А. А. "Зацветающий сон" и "Золотистые пряди на лбу"... и от стихотворения "Вечереющий сумрак, поверь". А. А., шедший рядом с ней, высокий, статный, широкоплечий, загорелый, кажется, без шапки, поздоровевший в деревне, в сапогах, в хорошо сшитой просторной русской белой рубашке, расшитой руками матери (узор, кажется, белые лебеди по красной кайме), напоминал того сказочного царевича, о котором вещали сказки. "Царевич с Царевной", - вот что срывалось невольно с души. Эта солнечная пара среди цветов полевых так запомнилась мне.

...В А. А. чувствовалась здесь опять-таки (как не раз мною чувствовалось при разных обстоятельствах) не романтичность, а связанность с Землей, с пенатами здешних мест. Сразу было видно, что в этом поле, саду, лесе он рос и что природный пейзаж - лишь продолжение его комнат, что шахматовские поля и закаты - вот подлинные стены его рабочего кабинета, а великолепные кусты никогда мною не виданного ярко-пунцового шиповника с золотой сердцевиной, на фоне которого теперь вырисовывалась молодая и крепкая эта пара, - вот подлинная стилистическая рама его благоухающих строчек - в розово-золотой воздух душевной атмосферы, мною подслушанной еще в Москве, теперь врывались пряные запахи шахматовских цветов и лучи июльского теплого солнышка, - "запевая, сгорая, взошла на крыльцо", это написанное им тут, казалось мне, всегда тут всходит...

...Я смотрел за окно над деревьями скатывающегося вниз под угол сада, на горизонт уже нежно-голубого неба с чуть золотистыми пепельными облаками, - там вспыхивали зарницы в "Золотистых перьях тучек танец нежных вечерниц". Словом, первый день нашего шахматовского пребывания прошел так, как если бы это было чтение "Стихотворения о Прекрасной Даме", а вся вереница дней в Шахматове была циклом Блоковских стихотворений".

Да, восприятие Шахматова Андреем Белым, если судить по этим воспоминаниям, - литературно, вторично через стихи Блока. Но Блока самого, то есть его поэзию, конечно, Андрей Белый воспринимал односторонне со своей символической колокольни. Разве же пафос блоковской поэзии в этих "зацветающих снах", "вечереющих сумерках", "золотистых прядях на лбу"? Выходит у Белого Блок этаким певцом роз и грез, усадебного уюта, благоухающих строчек, розово-золотого воздуха душевной атмосферы, в который врываются будто бы пряные запахи шахматовских цветов.




Правда, это еще 1904 год. Не написаны еще "Осенняя воля", "Старость мертвая бродит вокруг...", "Девушка пела в церковном хоре...", "В лапах косматых и страшных..." - все это будет написано годом позже, летом 1905 года. Тем более не написан весь цикл "Родина", "Куликово поле" с Непрядвой не вошли еще в поэзию Блока, поэтому, может быть, не так уж не прав Андрей Белый. Мы-то теперь воспринимаем Блока целиком, как явление, с его высотой, с его "потолком", как говорят авиаторы, всю широту его творчества, а тогда он только еще начинался и даже приблизительно не сказал своего главного слова.

Но все же можно было уже и тогда если не увидеть, то почувствовать, что Блок вовсе не певец розово-золотого воздуха, но что он, напротив, поэт неуюта, ветра, свистящего в голых прутьях, тяжелых надвигающихся туч, осенних кладбищ, глинистых косогоров, кровавых закатов, тревожного крика лебедей, - что он, короче говоря, поэт и пророк близкой гибели.

В то же время он и поэт жизнелюбия, но отнюдь не по А. Белому, а жизнелюбия яркого, деятельного, энергичного, жизнелюбия с топором в руке, с косой, верхом на коне, жизнелюбия с ослепительной улыбкой, с лицом, обращенным навстречу ветру. "Слышу колокол. В поле весна. Ты открыла веселые окна...", "Встану я в утро туманное, Солнце ударит в лицо, Ты ли, подруга желанная, Всходишь ко мне на крыльцо? Настежь ворота тяжелые! Ветром пахнуло в окно! Песни такие веселые Не раздавались давно!", "Разлетясь по всему небосклону, огнекрасная туча идет...", "Он занесен - сей жезл железный - над нашей головой. И мы...", "Прискакала дикой степью на вспененном скакуне", "Долго ль будешь лязгать цепью? Выходи плясать ко мне!"... Где же тут, спрашивается, розово-золотая атмосфера с пряными запахами?

Да и что такое Шахматово как цикл стихотворений Александра Блока? Шахматово, как нас учили в школе, не более чем объективная реальность. Один напишет на основе этой реальности такие стихи, а другой - такие. Тем более что у нас есть пример для сопоставления - нарочно не придумаешь. Екатерина Андреевна Бекетова (Краснова), как известно, писала стихи и даже издала их сборником, который удостоился почетного приза Академии наук. Так вот, все стихи Екатерины Андреевны навеяны Шахматовом.

И что же, в ее стихах чувствуется "мистическое настроение окрестностей"? Чувствуется "как бы борьба, исключительность, напряженность"? Что "зори здесь вырисовываются иные среди зубчатых вершин лесных гор", что "по вечерам "маячит" Невидимка, но просияет заря..." И так далее?

О, нет! Это обыкновенные милые стихи культурной женщины девятнадцатого века, интеллигентки, барышни, я бы сказал, Значит, одно из двух: либо мистические настроения существовали в душе Блока и они-то окрашивали пейзажи в стихах особыми красками, освещали особенным светом, либо эти настроения жили в Андрее Белом, который под влиянием их по-особенному прочитывал стихи Блока, видя там то, чего не было.

На стихи Екатерины Андреевны стоит взглянуть еще и затем, чтобы увидеть, как из одних и тех же струн персты дилетанта вызывают просто милые звуки и как эти же струны рокочут и гремят под могучей рукой вдохновенного и гениального мастера.

Самое известное стихотворение Екатерины Андреевны известно уже потому, что Рахманинов написал на него музыку и оно существует теперь в виде романса под названием "Сирень". Сирень эта, оказывается, шахматовская.

Поутру, на заре,
По росистой траве
Я пойду свежим утром дышать,

И в душистую тень,
Где теснится сирень,
Я пойду свое счастье искать...

В жизни счастье одно
Мне найти суждено
И то счастье в сирени живет;

На зеленых ветвях,
На душистых кистях
Мое бедное счастье цветет.


Не правда ли, мило? Есть стихи о шахматовских соловьях. Даем отрывок:

Вечерами, цветистой весной
Соловей прилетает в наш сад,
Где, сливаясь с прохладой ночной,
От сирени стоит аромат.

В теплый воздух, душистый и ясный,
В сад тихонько окно отвори,-
Ты услышишь, как он, сладкогласный,
Пропоет от зари до зари.

И увидишь, как на небе чистом
Новый месяц, сияя, горит,
И как яблонь в уборе душистом
Убеленная цветом стоит...


Поэзия тихих, укромных дворянских усадеб. "Отвори потихоньку калитку...", "Отцвели уж давно хризантемы в саду...", "Осень. Осыпается весь наш бедный сад...", "Смотря на луч пурпурного заката..." Все это стихи одного и того же порядка - чуть лучше, чуть хуже, чем у Екатерины Андреевны Бекетовой.

Вчера еще лес опустелый
Прощался печально со мной,
Роняя свой лист пожелтелый
До радостной встречи с весной.

Мне листья весь путь устилали
Беззвучным дождем золотым,
И тихо деревья шептали,
Чтоб я возвращалася к ним.

Расстаться нам было так трудно,
Вдруг с неба, с далеких полей
Так звучно, так грустно, так чудно
Раздался призыв журавлей...


Согласен, что читательским вниманием немного злоупотреблено, но ведь - родная тетка Блока! Тот же генетический код, через этот этап пробирался эстафетный огонек поэтического дарования из тьмы предыдущих поколений, как пробирается огонек по бикфордову шнуру, и добежал и озарил ослепительным взрывом не только шахматовские окрестности, но и все отечественные пределы.

Впрочем, справедливости ради надо сказать, что одно стихотворение Екатерины Андреевны (я перелистал весь ее сборник, библиографическую редкость, которому не грозит переиздание в обозримом будущем) построено на подлинной поэтической мысли, так что, если бы не знать заранее, могло бы сойти за неизвестное, чудесным образом найденное в архивах стихотворение ну, скажем, Тютчева. Я думаю, вполне бы сошло.

На бледном золоте заката
Чернел стеной зубчатый лес.
И, синей дымкою объято,
Сливаясь с куполом небес,

Во все концы струилось море
Уж дозревающих полей,
И волновалось на просторе
В сияньи гаснущих лучей.

Закат потух... Но свет нетленный
Уж на земле теперь сиял,
И, на полях запечатленный,
Вечерний сумрак озарял.

И с вышины смотрело небо,
Одевшись мантией ночной,
Как волны золотого хлеба
Вносили свет во мрак земной.


Видит бог, что я выписал это стихотворение справедливости ради и в ущерб изложению материала. Ведь мне теперь - чем резче был бы контраст между стихами Екатерины Андреевны и ее племянника, тем выгоднее, потому что именно на контрасте строится эта часть очерка. Но будем надеяться, что еще не забыты читателем ни соловьи Екатерины Андреевны, ни ее сирень, ни основной тон и уровень ее поэзии.

И вот - тот же источник вдохновенья, те же как будто струны, тот же клевер даже, а звук другой:

Погружался я в море клевера
Окруженный сказками пчел,
Но ветер, зовущий с севера,
Мое детское сердце нашел...


Вся загадка поэзии в том и состоит (и весь ее смысл, ее значение), что одни и те же слова и про то же самое вдруг перегруппировываются, перестраиваются в иные ряды и оборачиваются другим качеством. Так одинаковые кирпичи, будучи перегруппированы, вместо идиллического домика в зелени оборачиваются мрачной башней на скале или аккордом готического собора.

Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть.
Есть проклятье заветов священных,
Поругание счастия есть.

И такая влекущая сила,
Что готов я твердить за молвой.
Будто ангелов ты низводила,
Соблазняя своей красотой...
. . . . . . . . . . . .
Я хотел, чтоб мы были врагами,
Так за что ж подарила мне ты
Луг с цветами и твердь со звездами -
Все проклятье своей красоты?


Ну, ладно. Допустим, здесь слишком могуч обобщающий момент и все стихотворение написано, в общем-то, на отвлеченную тему, о Музе. Возьмем конкретное шахматовское стихотворение и задумаемся, можно ли измерить расстояние от него до обычных пейзажных строк, населенных гвоздиками, земляниками и многоцветными огнями.

Старость мертвая бродит вокруг,
В зеленях утонула дорожка,
Я пилю наверху полукруг -
Я пилю слуховое окошко.

Чую дали - и капли смолы
Проступают в сосновые жилки,
Прорываются визги пилы,
И летят золотые опилки.

Вот последний свистящий раскол -
И дощечка летит в неизвестность...
В остром запахе тающих смол
Предо мной распахнулась окрестность...


Только по недоразумению считался сначала Блок поэтом-символистом, только сами символисты с их вялой и, в общем-то, - не побоюсь сказать - занудной поэтикой хотели бы считать его своим. Блок же был просто мастером, умеющим выстраивать слова в певучие (как только у Блока могли они петь) строки, а эти строки в певучие же, но и в железные своей организованностью и целенаправленностью строфы.

Не помню уж кто, побывав в блоковской квартире, в его кабинете, и ожидая увидеть там этакий богемный, символистический хаос или хотя бы беспорядок, был поражен образцовым до педантичности порядком и на рабочем столе и вокруг него, скрупулезной чистотой и почти келейной аскетической строгостью.

Блоку прекрасно удавались запевки стихотворений, первые строки, что, между прочим, перенял у него первейший его ученик Сергей Есенин, связь которого с поэзией Блока не изучена и гораздо глубже, чем можно предположить на поверхностный взгляд. С запевом того или иного блоковского стихотворения можно ходить целый день - твердя, наслаждаясь и радуясь.

Май жестокий с белыми ночами!
Вечный стук в ворота: выходи!

***

Ты отошла, и я пустыне
К песку горячему приник.

***

Перехожу от казни к казни
Широкой полосой огня.

***

Я - тварь дрожащая. Лучами
Озарены, коснеют сны.

***

Что же ты потупилась, в смущеньи,
Погляди как прежде на меня,

***

Никто не скажет: я безумен,
Поклон мой низок, лик мой строг.

***

Я неверную встретил у входа:
Уронила платок - и одна.

***

Все, что минутно, все, что бренно,
Похоронила ты в веках.

***

О, весна без конца и без краю -
Без конца и без краю мечта!


Предоставляем читателям взглянуть на блоковские стихи с этой точки зрения. Разумеется, после беглого пролистывания не каждый, может быть, окажется во власти музыки, не каждого подхватит светлая волна, но и то, по прошествии нескольких дней, внезапно и неожиданно, как бы ни с того ни с сего вдруг зазвучит в душе среди суетливых дневных забот:

Приближается звук.
И, покорна щемящему звуку,
Молодеет душа.


Но мы увлеклись. Не поэзия Блока, не само его творчество у нас теперь на предмете, но в первую очередь Шахматово.




Блок написал в Шахматове около трехсот стихотворений, не считая писем, дневников, заметок в записных книжках, статей. Но было упрощенно и как-то даже не профессионально делить стихи поэта на шахматовские и не шахматовские по существу. Только очень уж несведущие, очень уж далекие от литературного ремесла (как модно стало теперь говорить у писателей, но все-таки - искусства, искусства! ) люди склонны думать, что если писатель приехал в Рязань и поселился там на лето где-нибудь в рязанской деревне, значит, он сейчас непременно начнет писать о Рязани, а писатель между тем пишет о прошлогодних впечатлениях от поездки в Сибирь. Или вообще о Кельнском соборе. Например, стихотворение Блока "К Музе", из которого было приведено несколько строф, по духу шахматовское (луг с цветами), однако помечено концом декабря 1912 года, когда Блока в Шахматове быть не могло. Уже говорилось, что стихотворение "На поле Куликовом", хотя и написано в Шахматове, отнюдь не навеяно шахматовским ландшафтом. Все оно степное, ковыльное, полынное, словоополкуигоревское. В Таракановской ли церкви "девушка пела в церковном хоре"? Помечено августом 1905 года. Скорее всего, в Таракановской. Станислав Лесневский при мне настойчиво выспрашивал у местных жителей, не было ли в Таракановской церкви над иконостасом деревянного скульптурного ангелочка, херувимчика, имея в виду последние строки стихотворения ("...и только высоко, у царских врат, причастный тайнам,- плакал ребенок о том, что никто не придет назад"), Но разве не могло быть, что это написано по воспоминаниям о пережитом впечатлении? Или от слияния двух впечатлений: старого и свежего? Конечно, Блок очень часто реалистичен в своих стиха, очень часто его стихи представляют собой поэтический дневник, непрерывный, подробный, иногда по два-три стихотворения в день. Но все же фиксировал поэт не столько внешнее событие, сколько движение души, пусть и порожденное внешним событием, причем внешнее событие не всегда может быть угадано и расшифровано при чтении стихотворения. Говорят, что "Девушка пела в церковном хоре..." написано в те дни, когда Блок переживал скорбную весть о гибели русских моряков в Цусимском проливе. Что из того? Стихотворение своей широтой и глубиной, своим обобщающим моментом выходит далеко за рамки конкретного события, если даже оно большая национальная трагедия.

На камне около села Рунова (села теперь нет, но камень остался, он лежит на высоком месте, с него далеко видно, и Блок любил сидеть на нем) начата поэма "Возмездие". И когда во вступлении к поэме Блок обрушивает на нас свои могучие ямбы:

Но не за вами суд последний,
Не вам замкнуть мои уста!..
Пусть церковь темная пуста,
Пусть пастырь спит; я до обедни
Пройду росистую межу,
Ключ ржавый поверну в затворе
И в алом до зари притворе
Свою обедню отслужу...-


когда мы читаем это, мы понимаем, что не раз, видимо, прошел Блок, прогуливаясь утром, по росистой меже от Шахматова до Тараканова, до церкви, хотя и не заходил в нее, потому что как бы он мог войти в запертую церковь? А если бы его впустили, то он был бы уже в ней не один. Но мысленно он мог войти в нее в любой час, во всяком случае в поэме "Возмездие" вошел.

Впрочем, в "Исповеди язычника" Блок свидетельствует: "И я тоже ходил когда-то в церковь. Правда, я выбирал время, когда церковь пуста... В пустой церкви мне удавалось иногда найти то, чего я напрасно искал в мире".

Вот пример, кстати, как одно и то же ощущение, одна и та же мысль выражается в прозе и как в поэзии.

Таракановская церковь (это я все пишу о ней в рассуждении ее возможного восстановления) вошла в биографию Блока и более серьезным событием, одним из главных событий в жизни поэта. Да и само Шахматово, как ни велико его значение в формировании души и образа мыслей Блока, утратило бы большую часть своего мемориального обаяния, если бы в семи верстах от него не стояло на высоком, господствующем над местностью (как сказали бы военные топографы) холме село Боблово, где жил Дмитрий Иванович Менделеев.

Это именье великий ученый купил в 1865 году, купил, говорят, из-за грандиозных видов, открывающихся с холма. Приехал только посмотреть, но, как встал на холме лицом к раскинувшейся перед ним земле русской с холмами, долинами, лесами, множеством одновременно обозреваемых деревенек и церковок, с пышными облаками, так и не захотел уходить с этого места. Где-то там, далеко внизу, в семи верстах (и все лесом) невидимое отсюда именьице Шахматово, которое лишь девять лет спустя Менделеев посоветует приобрести своему другу профессору-ботанику Бекетову.

В Боблове у Менделеева был просторный дом, оборудованная лаборатория, где Дмитрий Иванович проводил опыты по метеорологии, агрохимии и просто химии. Да и все бобловские поля были для ученого своеобразной лабораторией, если иметь в виду поля, относящиеся к именью, а не те, которыми владели крестьяне села Боблова, расположенного неподалеку от менделеевского парка и дома, но все на том же высоком холме.

Между тем время шло. В соседнем Шахматове, в окружении любящих и образованных теток, а также племянников-сверстников (играли в индейцев и американцев), подрастал русоволосый красавец юноша. Беганье по саду, небольшие прогулки с тетками и далекие прогулки с дедом-ботаником, а затем одинокие прогулки пешком и верхом. Кругами, кругами, все дальше от дома и сада осваивались окрестности с болотами, оврагами, лесными тропами, раздольными лугами, ручьями, полянами. На Аксакова бы эти места - обходил бы он их все с ружьем да удочками, изучил бы все омутки на Лутосне, знал бы, где клюют окуни, где плотва, где гнездятся рябчики, где токуют тетерева, где тянут вальдшнепы. Тургенев, как охотник, и Чехов, как рыболов-поплавочник, оценили бы эти места. Но Блока трудно, невозможно даже вообразить с ружьем или с удочкой. Дух неспокойный, мятущийся, пророческий, предчувствующий сквозь видимое благополучие и цветенье надвигающиеся катаклизмы и как бы даже с нетерпением ожидающий их.

Тропу печальную, ночную
Я до погоста протоптал.


Значит, неизвестные даже обитателям шахматовского дома, были регулярные ночные прогулки в какое-то ближайшее село, на кладбище и одинокое стояние, молчание там. Близость могил, крестов кладбищенской церкви привносила свою лепту в настроение этих ночных прогулок. Попробуем вообразить на этом месте тех же Тургенева с Чеховым, Некрасова, Фета - не получится, не вообразится. Блока же со скрещенными руками в тени кладбищенской церкви видим как на картине.

Я на уступе. Надо мной - могила
Из темного гранита; Подо мной -
Белеющая в сумерках дорожка,
И кто посмотрит снизу на меня,
Тот испугается: такой я неподвижный,
В широкой шляпе, средь ночных могил,
Скрестивший руки, стройный и влюбленный в мир.


Это в стихах "Над озером". Где-то в Финляндии. Но не так ли точно он стаивал и над шахматовской долиной, славящейся к тому же своими ночными туманами, что разливались не хуже любого озера.




Впечатления от прогулок и наполняют строки стихов.

Есть в дикой роще у оврага
Зеленый холм, там вечно тень.

***

Я шел к блаженству. Путь блестел
Росы вечерней красным светом...

***

Белый конь чуть ступает усталой ногой,
Где бескрайняя зыбь залегла,

***

Тишина умирающих злаков,
Эта светлая в мире пора,


***

На небе зарево. Глухая ночь мертва,
Толпится вкруг меня лесных дерев громада.

***

Я восходил на все вершины,
Смотрел в иные небеса,
Мой факел был и глаз совиный,
И утра божия роса.

***


Ищу огней - огней попутных
В твой черный, ведовской предел.
Меж темных заводей и мутных
Огромный месяц покраснел...

Его двойник плывет над лесом
И скоро будет золотым.
Тогда - простор болотным бесам,
И водяным, и лесовым...
. . . . . . . . . . .
И дальше путь, и месяц выше,
И звезды меркнут в серебре.
И тихо озарились крыши
В ночной деревне, на горе.


***

Иду, и холодеют росы,
И серебрятся о тебе,
Все о тебе, расплетшей косы
Для друга тайного в избе.

***

В сыром ночном тумане
На красный блеск огня,
На алые герани
Направил я коня.


Не знаем, только ли мечтаемое или уже и реальное в этих стихах о тайной любви, расплетающей косы в избе, и о избушке с геранями в сыром ночном лесу (а почему бы и нет), но круги шахматовских прогулок все ширятся и ширятся, пока не приводят однажды молодого поэта, красивого и романтично настроенного юношу, стройного наездника, этакого принца и рыцаря шахматовских холмов, на высокую гору в той стороне, где обычно садилось шахматовское солнце, где горели обычно вечерние зори над темным зубчатым лесом. Блок в прозе описал нам это знаменательное мгновенье.

"Мы опустились на дно оврага, Серый перепрыгнул через ручеек, бежавший среди камней по желтому песочку, и вскочил на крутой откос по другую сторону; тут шла дорога, по которой я никогда не ездил прежде. Серый тоже не знал, куда повернуть - налево или направо, и остановился. Я пустил его шагом в ту сторону, которая, по моему соображению, уводила дальше от дома...

...Я сразу почувствовал в этой дороге что-то любимое и забытое и стал думать о том, какие здесь будут летом высокие злаки, желто-синие ковры ивана-да-марьи и розовые облака иван-чая... Я был уже совершенно во власти новых мест... Я увидел, что то, что казалось мне рощей, было заброшенным парком, очевидно, при каком-то именьи. Мне захотелось объехать его кругом, и я поехал рысью вдоль ограды из стриженых елок.

Вдруг направо от дороги, за несколькими бревнышками, перекинутыми через канаву, показалась дорожка, которая шла в гору между высоких стволов елок и берез. Я пустился по ней и, достигнув ее высшей точки, очутился перед новой громадной далью, которая открывала передо мной новые равнины, новые села и церкви.

Парк обрывался, начались ряды некрестьянских строений и большой плодовый сад, весь в цвету. Среди яблонь, вишен и слив стояли колоды для пчел, ограда была невысокая, забранная старыми, местами оторвавшимися тесинами. Здесь царствовала тишина, ни из деревни, ни из усадьбы не доносилось ни звука.

Вдруг пронесся неожиданный ветер и осыпал яблоневый и вишневый цвет. За вьюгой из белых лепестков, полетевших на дорогу, я увидел сидящую на скамье статную девушку в розовом платье, с тяжелой золотой косой. Очевидно, ее спугнул неожиданно раздавшийся топот лошади, потому что она быстро встала, и краска залила ее щеки; она побежала в глубь сада, оставив меня смотреть, как за вьюгой лепестков мелькало ее розовое платье".

Все тут немного романтизировано. О парке, например. Это теперь парк действительно заброшен, а Менделеев был хорошим хозяином и хозяйство содержал в порядке. Его хватало и на это, и на свою науку, и на то, чтобы подняться из Клина на воздушном шаре для наблюдения за солнечным затмением (приземлился он в местах Салтыкова-Щедрина в Спас-Углу Тверской губернии), и на то, чтобы производить сельскохозяйственные опыты.

Наверно, мог молодой всадник предполагать, что приблизительно он находился около Боблова, а не гадать - куда это он попал и заехал, в какое такое заброшенное именье? Все же семь верст не бог весть какая даль, и живет там, в Боблове, друг деда Бекетова ["Дмитрий Иванович играл очень большую роль в бекетовской семье. И дед и бабушка мои были с ними дружны. Менделеев и дед мой вскоре после освобождения крестьян ездили в Московскую губернию и купили в Клинском уезде два именья по соседству: менделеевское Боблово лежит в семи верстах от Шахматова, я был там в детстве, а в юности стал бывать часто. Старшая дочь Дмитрия Ивановича Менделеева от второго брака Любовь Дмитриевна - стала моей невестой. В 1903 году мы обвенчались с ней в церкви села Тараканова, которое находятся между Шахматовом и Бобловым"], и виден из Шахматова высокий холм, и велись там разговоры о Боблове, и Любочка Менделеева с Сашурой Блоком еще детьми вместе гуляли в Петербурге в университетском саду под присмотром нянь. Менделеев еще как встретится с Бекетовым, так и спросит: "Ну, как ваш принц поживает? А наша принцесса..."

Блок. "Автобиография".

Но встреча красива и романтична. Точно предзнаменующий дух пролетел по тихому саду, поднял вьюгу из лепестков, и вот, как бы материализовавшись из этой вьюги, из этих лепестков, возникла девушка в розовом платье с тяжелой золотистой косой.

Дом у Менделеева был как дом, и Люба была как Люба - здоровая, румяная, русая девушка. Но все теперь получает иную окраску, иное освещение. Сказочный зубчатый лес на горе, высокий терем, прекрасная дама, Офелия...

Вообще надо сказать, что та часть крови в Блоке, которая была немецкой, мекленбургской, донесла до отдаленного потомка смутные рыцарские воспоминания, некий несмываемый водяной знак, который стал различимым и явственным, будучи поднят на просвет поэзии.

С другой стороны, наследственность русского дворянина (а ведь первоначально, в княжеские времена, все дворяне были воинами, дружинниками и именно за военную службу получали наделы земли, становились родовыми помещиками) подавала голос через темные времена. Постепенно мотивы средневекового европейского рыцарства, мотивы битв, меча, щита приобретают все более русскую (еще раз повторим словечко - словоополкуигоревскую) окраску, пока не грянули органно героическим циклом "Родина" и стихами "На поле Куликовом". Вот она, эта стихотворная эволюция:

Я только рыцарь и поэт,
Потомок северного скальда.

***

О доблестях, о подвигах, о славе
Я забывал на горестной земле...

***


Вкруг замка будет вечный шорох,
Во рву - прозрачная вода.

***

Вот меч. Он - был. Но он не нужен.
Кто обессилил руку мне?

***

Я умер. Я пал от раны,
И друзья накрыли щитом.

***

Нас немного. Все в дымных плащах,
Брызжут искры, и блещут кольчуги.

***


Заскрипят ли тяжелые латы...

***

Мне битва сердце веселит,
Я чую свежесть ратной неги...

***

Милый рыцарь, снежной кровью
Я была тебе верна.

***

Тоже можешь быть прекрасным,
Темный рыцарь, ты.


***

Я бегу на воздух вольный,
Жаром битвы утомлен.

***

О, влюбленность! Ты строже судьбы!
Повелительней древних законов отцов.
Слаще звука военной трубы.

***

Пора вернуться к прежней битве,
Воскресни дух, а плоть усни!


***

Я - меч, заостренный с обеих сторон.
В щите моем камень зеленый зажжен.

***

Призывал на битву равнинную...

***


Веет ветер очистительный
От небесной синевы.
Сын бросает меч губительный,
Шлем снимает с головы.


***

Да, я готова к поздней встрече,
Навстречу руку протяну,
Тебе, несущему из сечи
На острие копья - весну.

***

И опять в венках и росах
Запоет мечта,
Засверкает на откосе
Золото щита.

***


Шитом краснеющим героя
В траве огромная луна....

***

За холмом отзвенели упругие латы,
И копье потерялось во мгле.
Не сияет и шлем - золотой и пернатый -
Всё, что было со мной на земле.

***

Сын осеняется крестом.
Сын покидает отчий дом.


***

Так окрыленно, так напевно
Царевна пела о весне,
И я сказал: смотри, царевна,
Ты будешь плакать обо мне.

***

Но руки мне легли на плечи,
И прозвучало: нет, прости.
Возьми свой меч. Готовься к сече,
Я сохраню тебя в пути.

***


Мы, сам-друг, над степью в полночь стали:
Не вернуться, не взглянуть назад.
За Непрядвой лебеди кричали,
И опять, опять они кричат...

На пути - горючий белый камень,
За рекой - поганая орда.
Светлый стяг над нашими полками
Не взыграет больше никогда.

И, к земле склонившись головою,
Говорит мне друг: "Остри свой меч,
Чтоб не даром биться с татарвою,
За святое дело мертвым лечь!"

Я - не первый воин, не последний,
Долго будет родина больна.
Помяни ж за раннею обедней
Мила друга, светлая жена!

***

Опять над полем Куликовым...


***

И когда, наутро, тучей черной
Двинулась орда,
Был в щите Твой лик нерукотворный
Светел навсегда!


Так некие средневековые, отвлеченные, можно сказать, замки, королевы, мечи и щиты, гривы и трубы, шлемы и битвы наполнились постепенно глубоко народной русской патриотической весомостью, а почти отвлеченное тоже и символическое обожание Прекрасной Дамы обрело свою плоть и кровь. Все это произошло в душе поэта, но все это произошло среди лесистых холмов между Шахматовом и Бобловом.

Были потом ежедневные приезды Блока в Боблово, приходила и Любовь Дмитриевна в Шахматово, и был еще домашний театр, откуда и пошли стихи об Офелии. Сам Блок играл Гамлета. Театр был даже и не домашний, потому что под спектакли приспособили сарай, крытый дранкой, прохладный, просторный, чистый, сенной.




Приглашали и крестьян, и они приходили: мужики, бабы, девки, ребятишки до двухсот человек. Но... "зрители относились к спектаклю более чем странно. Я говорю о крестьянах. Во всех патетических местах, как в "Гамлете", так и в "Горе от ума", они громко хохотали, иногда заглушая то, что происходило на сцене" - так вспоминает о спектаклях Мария Андреевна Бекетова. О главных играющих она говорит: "Стихи они оба произносили прекрасно, играли благородно, но в общем больше декламировали, чем играли... На Офелии было белое платье с четырехугольным вырезом и светло-лиловой отделкой... В сцене безумия слегка завитые распущенные волосы были увиты цветами и покрывали ее ниже колен. В руках Офелия держала целый сноп из розовых мальв, повилики и хмеля вперемешку с другими полевыми цветами... Гамлет в традиционном черном костюме, с плащом и в черном берете. На боку - шпага".

Все это было, наверное, красиво, благородно, как подчеркивает Мария Андреевна, но, конечно, очень далеко от бобловских крестьян. Да и просто понимали ли они, о чем там идет речь в патетических монологах?

Но как бы там ни было, театр существовал, и, между прочим, не только в сарае, на подмостках, но и в самой жизни. Задекорированное то улицами и соборами Петербурга, то шахматовскими холмами и далями, логически развивалось действие другой драмы, внешняя канва которой была, должно быть, более доступна хотя бы и крестьянам, тогда как сокровенная ее суть и духовное наполнение было за семью печатями даже для ближайших людей. Возможно, и сами героиня с героем не давали себе окончательного отчета в происходящих событиях. У событий была своя логика, и актеры ей подчинялись.

"Свадьбу назначили в 11 часов утра. День выдался дождливый, прояснило только к вечеру. Все мы встали и нарядились с раннего утра. Букет, заказанный для невесты в Москве, не поспел к сроку. Пришлось составить его дома. Саша с матерью нарвали в цветнике крупных розовых астр. Шафер, Сережа Соловьев, торжественно повез букет в Боблово на тройке нанятых в Клину лошадей, приготовленных для невесты и жениха. Тройка была красивая, рослая, светло-серая, дуга разукрашена лентами. Ямщик молодой, щеголеватый.

Мать и отчим благословили Сашу образом Спасителя. Благословила его и тетя Соня.

Венчание происходило в старинной церкви села Тараканова. То была не приходская церковь новейшего происхождения, но старинная, барская, построенная еще в екатерининские времена...

В церковь мы все приехали рано, и невесту ждали довольно долго. Саша в студенческом сюртуке, серьезный, сосредоточенный, торжественный.

К этому дню из большого села Рогачева удалось достать очень порядочных певчих. Дождь приостановился, и, стоя в церкви у бокового окна, мы могли видеть, как подъезжали свадебные гости. Все это были родственники Менделеевых, жившие тут же, неподалеку. Лошади у всех бодрые и свежие. Дуги разукрашены дубовыми ветками Набралась полная церковь. И, наконец, появилась тройка с невестой, ее отцом, сестрой Марьей Дмитриевной и мальчиком, несшим образ. В церковь она вошла род руку с Дмитрием Ивановичем, который для этого случая надел свои ордена. Он был сильно взволнован. Певчие запели "Гряди, голубица..."

Да, воистину - голубица...

Она венчалась не в традиционных шелках, что не шло к деревенской обстановке, на ней было белоснежное батистовое платье, нарядное и с очень длинным шлейфом, померанцевые цветы, фата. На прекрасную юную пару невозможно было смотреть без волнения.

...Дмитрий Иванович и Александра Андреевна все время плакали от умиления и от сознания важности того что совершалось.

...При выходе из церкви их встретили мужики, которые поднесли им хлеб-соль и белых гусей. После венчания они на своей нарядной тройке покатили в Боблово. При входе в дом старая няня осыпала их хмелем... А на дворе собралась в это время целая толпа разряженных баб, которые пели, величая жениха, невесту и гостей. Им посылали угощение, деньги. Когда разлили шампанское, Сергей Михалыч Соловьев провозгласил здоровье молодых..."

Свадьба произошла в 1903 году, а последний раз Блок побывал в Шахматове в 1916 году. Значит, тринадцать лет самой зрелой, сознательной и творческой жизни были и шахматовскими; Верховые поездки в Боблово с мечтами и мыслями о прекрасной девушке, о невесте стали уж не нужны. Прекрасная Дама жила теперь с ним в одном флигеле, который они переоборудовали по своему вкусу. Инстинкт витья гнезда свойствен не одним только птицам, он неизбежно обостряется, когда наступает такая перемена в жизни, как бракосочетание. Блок и раньше занимался в Шахматове хозяйственной, благоустройственной деятельностью, теперь она ему свойственна в особенности. В записной книжке Блока встречаем:

"Наш флигель.

Дикий виноград.. Закрыть стену амбара таволгой или филадельфусом. Прорыть дорожку. Срубить липу. Черемухи. Бересклет. Два цветника. Табак. Вербены. Лилии. Филадельфусы и сирень на голых буграх. Задняя стена забора к орешнику - сахалинская гречка. Мальвы вдоль всего забора (семена), засадить пустые места в прованских розах. На задней стене - сахалинская гречка. Береза. Тополь серебристый".

Блок в саду с топором в руках или с заступом так же обычен, как и Блок над листом бумаги за своим рабочим столом. Но топор ему нравится больше, чем заступ или пила. Вырубать деревья и кустарники - его страсть, однажды он вырубил целую куртину столетней сирени. Люба ахнула и обмерла. Ничего. Больше простора, больше воздуха. А что касается прогулок (теперь, когда Люба с ним во флигеле), то прогулки сделались одинокими, дальними, особенно волновали просторы Рогачевского шоссе. То есть прогулки и раньше были всегда одинокими (только конь и всадник), но в мыслях - предстоящее свидание, терем на высокой горе, а теперь мыслям широко и просторно. Воля. Осенняя воля. Так и называется одно из лучших стихотворений Блока - "Осенняя воля", "Выхожу я в путь, открытый взорам, ветер гнет упругие кусты..."



Явления высокой поэзии определяются подчас причинами очень внешними, случайными, бытовыми. Случайно неподалеку от Тархан в детские годы Лермонтова оказалась дубрава, дубовый лес. Юноша любил ездить туда верхом и проводил там целые дни под широким, влажноватым, насыщенным зеленым светом и зеленой прохладой пологом дубравы. И вот уж то и дело в лермонтовских стихах встречается дуб. "Дубовый листок оторвался от ветки родимой...", "Надо мной чтоб вечно зеленея темный дуб склонялся и шумел".

У Есенина подобное пристрастие находим к березе. И действительно, около Константинова росла (да, кажется, и сейчас еще цела, только построили там свинарник) прекрасная березовая роща.

У Блока - травы, задебренные лесом кручи, лесные болота, косогоры, но в особенности туманы. Самой реки Лутосни и не видно, пока не подойдешь к ней вплотную. Она течет в берегах, поросших лесом и ольшаником. Но чуть вечер (летний, разумеется, теплый) - появляются на дне долины белые пряди. Они процеживаются сквозь деревья, путаются в травах, копятся. И вот уж ярко-белая река извивается среди черного леса, повторяя (но более широко и размывчато) все изгибы речного русла. Все плотнее туман, все больше его. Река тумана превращается в озеро тумана. Туман поднимается не до середины ли холмов, своенравно и фантастически изменяя весь ландшафт. В это время отдаленный бобловский холм о зубчатым лесом и высоким "теремом" ежели и виден, то поверх тумана, повисающим в воздухе, плавающим, зыблющимся, а за ним - заря. Великолепные шахматовские туманы!

Однако пристрастие к дубу, березе или к травам с туманами - это все же мелочи по сравнению с тем главным, чем наделяли российских поэтов родные места. Этим главным было ощущение родины. Впечатления детства - самые яркие и прочные впечатления. Фундамент будущей духовной жизни, золотой фонд. В детстве посеяны семена. Не все прорастут, не все расцветут. Их не заметишь в дальнейшей повседневной жизни, но они есть. Биография человеческой души - это постепенное прорастание семян, посеянных в детстве. Некоторые становятся яркими и чистыми цветами, некоторые хлебными колосьями, некоторые злым чертополохом. Последующая жизнь сложна и многообразна. Она состоит из миллионов поступков, определяющихся многими чертами характера и, в свою очередь, формирующими этот характер. Но если бы какой-нибудь фантастический ум мог прослеживать и находить связь явлений, то он нашел бы, что всякая черта характера взрослого человека, всякое качество его души и, может быть, даже всякий его поступок были посеяны в детстве, имели с тех пор свой зародыш, свое семечко.




Таким ярким цветком, который медленно, на протяжении десятилетий, расцветал и распускался в душе Блока, было чувство родины, ощущение России как Родины и полное духовное слияние с ней. Несколькими страницами выше мы видели на примере стихотворных строк (потому и выписали их так много), как это происходило. "О, Русь моя! Жена моя! До боли нам ясен долгий путь!" Никто и никогда ни до Блока, ни после него не называл родину не матерью, а женой, и прозвучало это не кощунственно, не фальшиво, потому что было выношено, выстрадано и, если хотите, воспитано в самом себе. Отсюда потом возникли и "Скифы".

А семечко - шахматовское.



3

Шахматово Блок беззаветно любил. Его ответ на вопрос анкеты: "Место, где бы вы хотели жить?" - "Шахматово" - стал в статьях о Блоке общим местом. А тот факт, что однажды (в 1910 году) поэт собирался впервые и единственный раз прозимовать в Шахматове, но сбежал глубокой осенью, потому что - "тоска", ни о чем не говорит. Вот это место в письмах Блока к матери:

".. у нас метель. В лесу уже много снегу. Федор принялся за вторую половину пруда, тополь распилили. В колодце появляется (еще одна попытка вырыть колодец в Шахматове, неудачная, как и все предыдущие.- В. С.) мелкий камень в сыром песке, похоже на речное дно.

Дом закрыт плотно и уютно щитами и ставнями. Без этого было бы очень неприятно жить. Мы переселились совсем в пристройку, обедаем в маленькой комнате. Очень тепло. Как только вы уехали, старый дом стал огромным и пустым. Мы с Афанасием сделали всюду запоры, исправили окна, и сейчас же началась метель... Сегодня мы ходили по Малиновой горе и по Праслову. Старый лес зимой напоминает Гейне. Мы купили себе валенки, а скоро придется покупать и лыжи. Стихи еще не дописаны..."

Это письмо написано 18 октября 1910 года, то есть в начале ноября по нашему стилю. Все лето шел ремонт дома, сделана пристройка к нему. Блок сам руководил всем, и вполне понятно его желание провести в отремонтированном, в обновленном доме, в который было вложено столько хлопот и энергии, зиму. Заманчиво, интересно, плодотворно. Однако уже 22 октября Блок пишет:

"...у нас был два дня сильный ветер, дом дрожал. Сегодня ночью дошел почти до урагана, потом налетела метель, и к утру мы ходили уже по тихому глубокому снегу. До сих пор было нехорошо и нервно, снег все украсил. Сейчас, к вечеру, уже оттепель. Капает с крыш и с веток, мы слепили у пруда болвана из снега, он стоит на коленях и молится, завтра от него, пожалуй, не останется уже ничего.

Однако прожить здесь зиму нельзя - мертвая тоска. Даже мужики с этим согласны. Мы рано ложимся спать. Я эа это время переписал наполовину сборник стихов, написал массу писем..."

Повторим, что эти фразы вовсе не свидетельствуют о нелюбви Блока к своему Шахматову. Прожить зиму в полной деревенской отрешенности (а тут даже и не в деревенской, но в лесной отрешенности) вообще трудно. Для этого нужна особая психологическая устойчивость, а главным образом привычка. Блок же на протяжении всей жизни привык зиму проводить в Петербурге. Театр, литературные вечера, постоянное общение с друзьями, знакомыми, новые знакомства, женщины, вино, рестораны, огни, извозчики, да и просто сам Петербург с его атмосферой и настроением, со множеством влияний на ум и сердце... Недостаточность информации, как мы сказали бы теперь, информации духовной, психологической, нервной и прочей, была бы, конечно, тягостна для Блока в долгие зимние месяцы, даже если и с Любой.

Точно так же ничего не значат и фразы Блока о Шахматове уже после революции, когда Шахматова не стало. Будто бы он говорил своим друзьям: "Туда ему и дорога", и еще: "Поэт ничего не должен иметь".

Надо знать гордость этого человека, его мужество, чтобы понять, почему он не плакался, как говорится, друзьям в жилетку по поводу утраты Шахматова, а так вот сухо и твердо ответил: "Туда ему и дорога". Гораздо больше об истинном отношении к утрате говорит коротенькая пометка в записной книжке: "Снилось Шахматово: а-а-а..." Что такое здесь это "а-а-а...", на что больше всего похоже? Я долго старался представить себе это "а-а-а..." в его натуральном виде, в голосе, в степени громкости, протяженности и пришел к тому, что больше всего это похоже на крик внезапно раненного человека.



Теперь обратимся к самому первому источнику, из которого дети нашего времени, то есть, значит, люди нашего времени, узнают о том, что у Блока было какое-то там именье, и о том, как он отнесся к его потере. Что делать, если Маяковского в школе мы проходим первее Блока, Читаем.

"...Помню, в первые дни революции проходил я мимо худой, согнутой солдатской фигуры, греющейся у разложенного перед Зимним костра. Меня окликнули. Это был Блок. Мы дошли до Детского подъезда.

Спрашиваю: "Нравится?" - "Хорошо", - сказал Блок, а потом прибавил: "У меня в деревне библиотеку сожгли".

Вот это "хорошо" и это "библиотеку сожгли" было два ощущения революции".

Выписка сделана из некролога В. Маяковского по поводу смерти А. Блока. Этот некролог прочитывается нами, конечно, не в школьные годы, а значительно позже, когда дело доходит до собрания сочинений Маяковского. Но дело в том, что несколько лет спустя после некролога в своей поэме "Хорошо!" революционный поэт повторил эту сцену, но уже в зарифмованном виде. Вот тут-то она и западает в наше сознание, потому что кто же из нас не проходил в школе поэму "Хорошо!".

Если сохранить разбивку строк, то сцена встречи двух поэтов около Зимнего дворца выглядит так:

Ладони
держа
у огня в языках,
греется
солдат.
Солдату
упал
огонь в глаза,
на клок
волос
лег.
Я узнал,
удивился,
сказал:
"3дравствуйте,
Александр Блок.
Лафа футуристам,
фрак старья
разлазится
каждым швом".
Блок посмотрел -
костры горят -
"Очень хорошо".
Кругом
тонула
Россия Блока....
Незнакомки,
дымки севера
шли
на дно,
как идут
обломки
и жестянки
консервов.
И сразу
лицо
скупее менял,
мрачнее,
чем смерть на свадьбе:
"Пишут...
из деревни...
сожгли...
у меня...
библиотеку в усадьбе".

Таким образом, сожжение шахматовской библиотеки (а она сгореть могла, разумеется, только вместе с домом) сделалось, с легкой руки Маяковского, литературным фактом, и тем не менее - это легенда. Маяковский - поэт. Сложившуюся у него в уме концепцию двойственного будто бы отношения Блока к революции он облек в конкретную литературную форму, точно так же как и другую свою концепцию - будто Блок умер вместе с Россией и будто в новой действительности ему места уже не было, Читаем в том же некрологе 1921 года: "Я слушал его в мае этого года в Москве: в полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме, - дальше дороги не было. Дальше смерть. И она пришла".

Жестоко, хоть и красиво, сказано. Эти слова рождены желанием подтвердить свою умозрительную поэтическую концепцию, но тем не менее они, эти слова, находятся в противоречии с имевшими место фактами. Конечно, яростному, воинствующему (тогда) футуристу хотелось, чтобы так вот все и происходило с Блоком, но желаемое не всегда совпадает с действительностью.



Очевидцы свидетельствуют, что майская поездка Блока в Москву была успешной, залы были набиты битком, прием был восторженным, аплодисменты бурными. Вот как вспоминает об этих вечерах, например, Надежда Павлович: "Зал большой аудитории Политехнического музея был переполнен. Молодежь толпилась в проходах. Все места были заняты. У многих в руках были цветы. На эстраде теснились маститые и не маститые писатели и артисты. Блок вышел очень простой... Зал дрогнул волнением первой встречи... Потом аплодисменты без конца. Его очень любили и чтили, как первого русского поэта нашего времени" [Павлович Н. Воспоминания об Александре Блоке. - "Прометей" N 11. М., "Молодая гвардия", 1977. С. 231].

О том, что поэзия Блока была не только жива, но и любима, говорит и большой поэтический вечер Александра Александровича в Петербурге за несколько дней до поездки в Москву. Известны воспоминания об этом вечере С. Алянского.

"...Блоку предстояло выступить в театре, вмещающем около двух тысяч человек... О предстоящем вечере по городу была расклеена афиша... У билетной кассы театра на Фонтанке выстроилась длинная очередь молодежи... Молодежь забила все проходы в партере и на ярусах... Я с трудом пробрался за кулисы, Там тоже было полно людей, а лестница была так забита людьми, что пришедший для съемки фотограф... едва пробрался со своим громоздким аппаратом... Успех был огромный. После каждого стихотворения в зале поднимался шквал аплодисментов и выкриков... Казалось, у публики никогда не иссякнут силы. В зале уже начинали тушить огни, а молодежь все не могла успокоиться" [Алянский С. Встречи с Александром Блоком - М. "Детская литература", 1969. С. 128].

Согласитесь, это не очень похоже на картину с полупустым залом и кладбищенской тишиной.

Точно в таком же противоречии с действительностью находится и яркая, ничего не скажу, красивая даже сцена встречи двух поэтов около костра у Зимнего дворца в 1917 году, в первые дни после революции. Если с огромной натяжкой допустить, что Александр Александрович все же мог выйти ночью на улицу в военной форме (не знаю уж зачем), то оделся бы он именно по форме, по всей строгости формы до последней застегнутой пуговицы. Солдатом он, как известно, никогда не был.

Но главное состоит даже не в этом, а в том, что шахматовский дом сгорел не в 1917 году, а летом 1921 года, библиотека же и вовсе не горела, как сейчас увидим, так что ни о какой сгоревшей библиотеке Блок в 1917 году говорить Маяковскому не мог.

Литератор Петр Алексеевич Гуров, побывавший в Шахматове по горячим следам, в 1924 году, записал со слов местных крестьян, в частности со слов Лукерьи Ястребовой из деревни Гудино (рукопись хранится в Пушкинском доме):

"Бекетовы - Блоки жили хорошо, покойно. Народ гудинский их любил. Бывало, ходили к Лизавете Григорьевне, Любови Дмитриевне за лекарствами. Собрались мужики, что делать с усадьбой. Гудинцы говорят: оставить как было. Шепляковцы: продавать. Врозь пошло. Гудинцы: не дадим! Но те взяли верх, предисполком Мазурин их сторону держал. Флигель и сарай у Григория в Шемякине, большой амбар у Володьки Усатого. Большаков увез к себе в Шемякино маленький домик - людскую, построенный Блоком. Баня в Гудине. Иконы семейные в Котове: не продавались с аукциона (значит, был аукцион? - В. С.). На трех подводах книги и бумаги увез в село Новое вертлинский волисполком. Стол с синим сукном - в село Новое. Рояль сломали и разобрали. Ель взяли да и подожгли. Дом весь был разобран, но стены на шипах, осмолены, остались одни стены; потолки, полы - все выдрали. Богатые попользовались, бедные боялись. Сожгли дом в жнивье в 1921 году: сейчас в поле рожь, и тогда была рожь. Дом горел как свеча.

Таракановский учитель мало что знал о Шахматове, о Блоке. Да, усадьбу разбазарили. Было время, когда ученики в школе решали задачи на листах бумаги, на обратной стороне которых были автографы Блока. Он принес мне книгу Блока: Минский Н. "Религия будущего", издание Пирожкова. СПб, 1905 г. Обложка сорвана. На заглавном листе надпись: "Книга принадлежит крестьянину д. Гудино Вл. Ястребову..." В книге много подчеркиваний и отметок на полях".

В дневнике Блока за 1921 год находим запись: "В маленьком пакете, спасенном Андреем из Шахматовского дома и привезенном Феролем осенью: листки Любиных тетрадей (очень многочисленные). Ни следа ее дневника. Листки из записных книжек, куски погибших рукописей моих, куски отцовского архива, повестки, университетские конспекты (юридические и филологические), кое-какие черновики стихов, картинки, бывшие на стене во флигеле. На некоторых - грязь и следы человеческих копыт (с подковами). И все".

Есть и еще одно место в статье о Леониде Андрееве: "Ничего сейчас от этих родных мест, где я провел лучшее время жизни, не осталось; может быть, только старые липы шумят, если и с них не содрали кожу".

Что касается библиотеки, вывезенной, по словам очевидцев, на трех подводах, она действительно гибнет, но только без романтики, не сгорая в очистительном и яростном огне, а постепенно растворившись в серой и холодной мгле равнодушия.

По словам Станислава Лесневского, в селе Новом бывшая шахматовская библиотека поступила в веденье местного кооператива, причем книги на иностранных языках были из нее выделены и отправлены в город Клин... Часть шахматовской библиотеки П. Журов нашел в деревне Мерзлово, где она была временно сложена в школе. В дальнейшем эти книги были опять перевезены в село Новое и сложены на веранде дома отдыха. В 1926 году часть шахматовской библиотеки была выделена для сельской библиотеки в Вертлинском, другая часть - большая - перевезена в клинский районный коллектор.




На этом всякие следы блоковской библиотеки теряются.

Мария Андреевна Бекетова довольно реалистично осмысливает гибель Шахматова: "В 1917 году мы с Александрой Андреевной последний раз приезжали в Шахматово. После этого туда уже ездить было нельзя, а вскоре дом был разграблен и сожжен соседними крестьянами, - не со зла, а просто потому, что, взявшись беречь брошенную нами усадьбу, они понемногу разворовали все в доме, а потом захотели скрыть следы воровства".

Местный житель Копейкин из Тараканова рассказывал Станиславу Лесневскому: "Железо тащили, молотилки. Там страшно было, в Шахматове, - опушка леса, никого нет, совы орут, филины... Мы бегали в Шахматово - там игрушки завитые были, картинки, а мы маленькие, нам интересно, вот и выпрашивали. Помещение было богатое..."

Другой местный житель дополняет картину: "Когда господа уехали, мы с ребятишками картинки таскали из барского дома, картинок там много было... Один парень был постарше нас, не пускает в дом, говорит: "Пятки почешете мне - дам картинок... Не почешешь - и картинок не получишь..." Пианину-то мы доломали, какую пианину разворочали. Бывало, мы ногами по ей прыгали... Маленькие были, ничего не понимали... Знать бы..."



Возникает вопрос, почему же Блок, коль скоро любил Шахматово, не попытался его спасти. Все же он жил в Петербурге, у него было имя, ему могли бы пойти навстречу, ну, выдали бы какую-нибудь там охранную грамоту, да и просто если бы он сам поехал в Шахматово, то, возможно, никто не посмел бы разорять дом поэта. Ведь говорили же мужики Марии Дмитриевне Менделеевой, приезжавшей в Шахматово: "Вот если бы сама Любовь Дмитриевна, она хозяйка..." А Марию Дмитриевну не пустили.

Тут много причин и чисто психологических, и вполне объективных.

Самое главное состояло в том, что Шахматово по сравнению с происшедшим в России казалось мелочью, пылинкой. Катаклизм был так огромен и всеобъемлющ, что, право же, смешно было бы для Блока, который себя не отделял от России (уж если гибнуть, то вместе с ней, а спасаться - тоже вместе с ней), думать о спасении какого-то дома с мезонином, стоящего на лесной опушке. И хоть с чисто фактической стороны встреча двух поэтов около Зимнего дворца у костра скорее всего легенда, Маяковский с его поэтической интуицией был очень близок к истине, только он сдвинул акцент. Блоку жалко было Шахматова, он плакал о нем во сне, но приносил его в сознательную жертву революции, как и самого себя, как и всю Россию. Насчет старой России от него, конечно, не зависело, можно было только принимать или не принимать в сердце своем, Шахматово же зависело хоть в какой-то степени и практически. Что же, тем сознательнее, значит, была эта жертва.

"Поэт был уверен, что Шахматово и все, что там было, должно погибнуть, - и в этой гибели он видел необходимую неизбежность, возмездие... Не мог спасать пожитки из той бури, которую считал очистительной... Ни сам А. А., ни Л. Д. не только не ехали спасать Шахматово, но, вероятно, находили даже странным думать о чем-нибудь ином, кроме совершавшихся тогда событий" [Журов П.А. Сад Блока. Рукопись. Пушкинский музей].

О верности этого наблюдения свидетельствуют и слова самого Блока: "А что там (то есть в Шахматове. - В. С.) неблагополучно, что везде неблагополучно, что катастрофа близка, что ужас при дверях, - это я знал очень давно, знал еще перед первой революцией..." [Блок А. Памяти Леонида Андреева, - Собр. соч., Л., "Советский писатель", 1932. Т. 9. С. 191]

"Художнику надлежит знать, что той России, которая была, - нет и никогда уже не будет. Европы, которая была, нет и не будет. То и другое явится, может быть, в удесятеренном ужасе, так что жить станет нестерпимо, но того рода ужаса, который был, уже не будет. Мир вступил в новую эру".

Ясно, что при таком ощущении событий смешно было бы суетиться, спасая Шахматово, или, как правильно выразился П. А. Журов, - пожитки.

Кроме того, надо представить себе общую обстановку тех лет, чтобы понять, что даже и при желании все-таки ни самому Блоку, ни его жене, ни его матери было в те годы не до Шахматова.

Холод и голод. Паек. Борьба за существование самое элементарное. Когда человек озяб и голоден, его мысли и желания скованы, деятельность заторможена, интересы притуплены.

А жизнь изменилась резко. Взглянем только на два списка, на два реестрика, на два столбика цифр, как будто бесстрастных и сухих, но увидим, что за каждым списочком стоит образ жизни, сама жизнь, все ее благополучия или весь ее ужас. Дело в том, что Блоки всегда вели расходные записи. Книжечки небольшого формата в хороших переплетах хранятся сейчас в Пушкинском доме. Можно удивляться, конечно, совместительству в одном человеке огромной поэтической души и пристрастия к скрупулезным расходным записям, но тут дело, очевидно, в воспитании, в привычке, в семейных традициях, если хотите, а не в глубоких свойствах души. Итак, листаем бегло и выхватываем наугад некоторые записи в расходных книжках по Шахматову. Дпя экономии места на странице будем писать эти записи не столбиком, как они сделаны в книжке, а в строку, хотя столбиком получилось бы гораздо нагляднее.

"Корова Лысенка - 95 р. Шкворень - 50 коп. Уряднику - 2.62. Рассада - 1 р. Сошник - 20 коп. Подвода - 1 р. 50 коп. Лошадь - 124 р. Дробь - 1 р. 70 коп. Две бочки - 65 коп. 10 фунтов клеверу - 3 р. 63 к. (имеются в виду, конечно, клеверные семена.- В. С.). Гряды - 60 к. Пять дней бороновки - 3 р. 50 к. Три поденщика - 85 коп. Печник - 1 р. Две бабы по два дня - 1 р. 60 коп. На чай малярам - 40 коп. Перевозка снопов - 40 коп. Сушка овса - 70 коп. Колка льда - 3 р. Поденщик 2 дня возил лед - 40 коп. Открытое письмо - 3 коп. Ананьевне за январь - 4 р. Николаю - 25 р. Письмо-телеграмма - 59 к. Колесная мазь - 1 р. 50 к Веревка - 1 р 80 к Деготь - 1 р. 60 к. Осинковским бабам за жнитво - 1 р. Четверо граблей - 2 р. 40 к. Две косы - 3 р. 20 к. Вилы - 75 коп. Подкова - 15 к. Бабам за сушку - 3 р. Чай и сахар - 2 р. 50 к...."

Ну и так далее и так далее. Можно переписать хоть все расходные книжки Блоков.

В том же Пушкинском доме хранятся отдельные записки Любови Дмитриевны, но уже не в книжечке с хорошими корками, а на серой, крупноволокнистой, оберточной, короче говоря, бумаге. Да и то на жалких бумажных обрывках. Выписываем некоторые из многочисленных записей, опять же нарушая столбики:

"Тряпки - 10.000.000. Платки брюссельские - 1.500.000. Платочки - 15.000.000".

Речь идет не о приобретении, разумеется, платков и тряпок, а о их распродаже. Что касается приобретений, то списки выглядят так:

"Вареная картошка - 3.000.000. Дрова - 10.000.000. Лекарства - 1.035.000. Доктор - 5.000.000. За квартиру - 1.500.000. Молоко, клюква - 1.320.000. Яйца - 2.500.000".

Имеются и списки вещей, намеченных для продажи. Выписываю, перескакивая с цифры на цифру: "18. Ломаная лампа мамина. 19. Тетин пустой шкаф. 20. Театральная коллекция. 21. Тряпки из сундука. 22. "Le theatre". 23. Кресло зеленое столовое. 24. Ширма из красного дерева. 27. Шкаф книжный тетин, ореховый. 28. Зеркальный шкаф, мамии. 29. Погребец. Картонка с военными значками. Трости. Военные сапоги. Воротнички и манжеты. Качающийся бювар. Диванчик с решеткой..."

Ну и опять там: "Картошка - 7.000.000. Дрова - 10.000.000. Лекарства - 5.000.000".

Согласимся, что при образе жизни, который вырисовывается из этих реестриков, людям было бы не до домика с мезонином, оставшегося на далекой лесной поляне, а фактически в другом мире, на другой как бы даже планете, открытой всем ветрам и всем бедам.




В Шахматово Блок больше не ездил, но видеть его видел, и много раз. Ну, во-первых, не однажды видел во сне. В записных книжках читаем. "Снилось Шахматово: а-а-а...", "Отчего я сегодня ночью так обливался слезами в снах о Шахматове?", "Сны, сны опять: Шахматово по-особенному..."

Во-вторых, до самой смерти почти, уже в июле 1921 года (а умер в августе), Блок слабеющей рукой писал новые строки в поэму "Возмездие", ловя слабеющим уже воображением дорогие сердцу картины. Не исключено, что сам Блок слабел, а воображение работало обостренно, показывая все ярко и выпукло. Картины же эти, тотчас переносимые на бумагу, были картинами Шахматова. Так что без преувеличения можно сказать, что Блок жил Шахматовом до последнего вздоха, до последнего удара сердца, до последнего голубого огонька в затемняющемся мозгу.

Огромный тополь серебристый
Склонял над домом свой шатер,
Стеной шиповника душистой
Встречал въезжающего двор.

Он был амбаром с острой крышей
От ветров северных укрыт,
И можно было ясно слышать,
Как тишина цветет и спит.

***

И серый дом, и в мезонине
Венецианское окно,
Цвет стекол - красный, желтый, синий,
Как будто так и быть должно.


***

Бросает солнце листьев тени,
Да ветер клонит за окном
Столетние кусты сирени,
В которых тонет старый дом.

***

Да звук какой-то приглушенный -
Звук той же самой тишины,
Иль звон церковный, отдаленный,
Иль гул (неконченной) весны.

***

И дверь звенящая балкона
Открылась в липы и в сирень,
И в синий купол небосклона,
И в лень далеких деревень.

***

Белеет церковь над рекою,
За ней опять - леса, поля...
И всей весенней красотою
Сияет русская земля.


Это писалось уже по памяти. Ничего в Шахматове в это время уже не было. Не было уже и самого Шахматова, как такового. Блок пережил его на каких-нибудь две недели.

Лес, который со всех сторон окружал шахматовскую усадьбу и который сдерживался человеческой деятельностью, культурным садом, топором, пилой, заступом, ежечасным надзором, цветниками и грядами, полянами и дорожками, этот лес двинулся со всех сторон, как дружное войско или, вернее сказать, как толпа, и поглотил шахматовскую поляну, словно сомкнулись над ней зеленые волны.



4

Так прошло не менее сорока лет. В стране происходили разные события, менялся образ жизни, облик страны, менялось сознание людей. Коллективизация, строительство каналов, пятилетки., Распадались маленькие деревеньки, затихли разные там вечерние звоны, и сами церковки (беленькие по окрестным холмам) погасли, словно огоньки на сыром ветру. Зазвучали песни про Катюшу, про Каховку, про тачанку. Заурчали трактора на полях и самолеты в небе. Война дважды проутюжила землю взад и вперед, а шахматовская поляна спала и спала, затопленная зеленой волной леса. И так прошло, говорим, не сорок ли лет.

Ну, посещение Шахматова Петром Алексеевичем Журовым как бы не считается. Оно было по горячим следам, в 1924 году. Еще можно было разглядеть признаки сада, хотя и начавшего дичать, зарастать. Еще видны были, по словам Журова, обугленная земля, куски кирпича, обломки оконных наличников, маргаритки на лужайке, полукружие сирени и акаций, следы дорожек - "их мотив - закругление изгиб", дерновый диван... Это было еще пожарище, не залеченная природой рана, а потом-то уж и потекли десятилетия со дня пожара: до тридцать первого года - одно десятилетие, до сорок первого - второе, до пятьдесят первого - третье, до шестьдесят первого...

После войны в Литературном музее в Москве работал фотографом Виктор Сергеевич Молчанов. Прямыми его обязанностями было, наверное, производить разные там фотокопии с документов, с рукописей, со старых фотографий, да еще запечатлевать происходящие в Москве литературные события: встречи, вечера, похороны, дабы накапливалась в музее своя фототека. Но, труженик и энтузиаст, Виктор Сергеевич не ограничивался этими обязанностями. Предпочитая всем видам транспорта велосипед с приспособленным к нему моторчиком, нагруженный фотоаппаратурой, он по размытым дорогам, по зарастающим травой колеям, по забытым тропинкам пробирался во все уголки Подмосковья и смежных областей в поисках известных, но иногда забытых литературных мест. О характере этого человека лучше всего говорит его ответ на один вопрос в полушутливой "алепинской анкете", а именно на вопрос: "Ваша любимая физическая работа?" (обычно отвечают: косить, колоть дрова и т. д.) - Виктор Сергеевич простодушно написал: "Переноска тяжестей".

Тютчевское Мураново, чеховское Мелихово, пришвинское Дунино, Мещера и Таруса Паустовского, есенинская Рязань, подмосковные Захарово да Середниково, связанные с именами Пушкина и Лермонтова, последовательно становились объектами фотохудожнического, добросовестного, кропотливого исследования Виктора Сергеевича Молчанова. Он не стремился к той степени художественной выразительности, которая, может быть, свойственна современной фотографии, когда одна крупноплановая ветка на размытом фоне и создает как бы картину. Или когда группа берез снимается снизу вверх и получается как бы купол собора. Должность музейного работника накладывала дополнительные обязанности: фотография помимо всех других качеств должна была быть документом, Ну, а красиво и выразительно получалось все равно в силу способностей, вкуса мастера, его любви к русской природе и русской литературе.

Вот этот-то Виктор Сергеевич Молчанов, любитель переносить тяжести, и пробрался на своем велосипеде первым в Шахматово после четырех десятков лет полного забвения.

Из этой поездки Виктор Сергеевич приехал как если бы сплавал с аквалангом в морские глубины и разыскал там признаки затонувшей Атлантиды. Знакомые, сохранившиеся, казалось, только в блоковедении названия оборачивались реальностью: Гудино, Осинки, Праслово, Руново, Боблово, Тараканово...

Первым делом мы набросились рассматривать фотографию, запечатлевшую руины Таракановской церкви. Ведь если на фотографии дерево, то еще надо гадать, знал ли именно его Блок и знало ли Блока оно, если пень, то от того ли самого тополя, который осенял дом, - обо всем этом можно только гадать. Церковь же подлинная, Таракановская, та самая, где венчались жених и невеста, в которую входил Дм. Ив. Менделеев, около которой теснились тройки с бубенцами, из которой выносили гроб с телом профессора Бекетова, в которой "девушка пела в церковном хоре...".

На старой сохранившейся фотографии, сделанной неизвестно кем в двадцатые предположительно годы и присланной мне Станиславом Лесневским, церковь еще вся в целости и сохранности. И крестик, и купол, и маленькая звонница возле нее, фона же - никакого. Белое ровное небо. Фотография достоверна, но невыразительна. То есть она выразительна выразительностью самой архитектуры, но не более того.




Молчанов привез фотографию полную настроения, тревоги, жути. Небо в кучевых облаках и черных тучах с ярким просветом как раз за церковью. Руины выпуклы и предметны. Куча щебня около них, крапива, корень засохшего дерева, зияющие проемы окон, обнаженные срезы кирпичной кладки...

Взволновала нас и фотография трех берез, старых, явно блоковских, оставшихся от длинной аллеи, вернее сказать, от линии берез, обозначавших некогда подъезд к Шахматову со стороны станции Подсолнечная.

Молчанов сказал, что там, в Шахматове, трудно определить теперь, где что было: где сад, где пруд, где дом, где флигель - все потеряло свои очертания, размылось и заросло. Самые дали, видимые раньше с шахматовского холма, задернуты лесом, словно шторой.

Эти фотографии Молчанов показывал нам в мастерской художника Глазунова. Тотчас стали читать стихи Блока, разговорились, разгорячились и условились съездить в Шахматово. Не помню уж теперь, по прошествии почти пятнадцати лет, что помешало съездить мне, но Глазунов и Десятников (искусствовед) съездили и привезли найденный и выпрошенный у какой-то старушки небольшой блоковский столик. Эта старая женщина будто бы хорошо помнит Блока, подростком возила в Шахматово почту, работала там поденщицей, мыла полы, стирала, копала гряды.

Вскоре Илья Глазунов опубликовал в "Литературной газете" (1965 г.) статью "Там, где жил Блок" и два своих рисунка. Первое печатное, газетное слово о Шахматове.

Рассказы Глазунова и Десятникова раззадоривали еще больше. Хотелось поехать, встретиться с это женщиной, расспросить, хотя бы посмотреть на нее (Блоку почту возила!), но житейская текучка несла, кружила на завертинах, относила то к берегу, то на стремнину, то отдаляла от цели, то приближала к ней, а между тем в истории Шахматова появилось новое действующее лицо. К одной из книг этого человека я написал небольшое послесловие. Выпишу из него два-три абзаца, которые сразу дадут об этом человеке нужное представление:

"Станислав Лесневский известен в литературных кругах и всем любящим литературу как литературный критик, пишущий главным образом о поэзии, тонко понимающий ее, следящий за ее развитием.

Творчество большинства критиков укладывается в привычные рамки и жанры этой профессии: рецензии, обзоры, литературные статьи; приверженность же к родной земле, воспевание ее или раздумья о ней, о ее судьбах и путях - это как-то больше приоритет прозаиков и поэтов. Однако чувство родины свойственно каждому ведь человеку, независимо от его профессии. В данном случае им богато наделен критик и литературовед Станислав Лесневский. Как человек пишущий, он не захотел оставить свои наблюдения, чувства и мысли за пределами творческого внимания. Эти статьи и очерки появились как результат его жизненного поведения, его активности в изучении (а подчас и в выявлении) литературных памятных мест. Активным же его поведение называется потому, что он не просто приехал, посмотрел (изучил) и написал, но тотчас включился в борьбу за сбережение и восстановление мемориального облика того или иного памятного места".

Лесневский вслед за Молчановым, Глазуновым и Десятниковым тоже пробрался в Шахматово, в Тараканово, в Боблово, в Солнечногорск (бывшее село Солнечная Гора), но в отличие от предыдущих посетителей начал активно действовать. С конца 1968 года он собирает подписи под письмом и 23 июля 1969 года это письмо публикует